Мы уже писали, что для тех, кто жил в Советском Союзе в 41-45 годах прошлого века, и чудом (каждый – своим) дожил до наших дней, Война была и Великая и Отечественная. На сайте сама образовалась серия – воспоминания детей о тех временах, сохраненные и осмысленные ими же, выросшими. Представляю воспоминания девочки-киевлянки, четвертые из серии, а если учитывать воспоминания молоденькой студентки-харьковчанки, то и пятые.
В этих воспоминаниях – первый день Войны, драма эвакуации из крупных городов и жизни в «глубинке», самый дух того времени.
И все это глазами детей из только что благополучных (в тогдашнем понимании) городских интеллигентских семей.
О Второй мировой войне и о той ее части, которую мы называем Великой Отечественной, написаны Монбланы и Эвересты литературы – художественной, документальной, аналитической, правдивой и не очень, хорошей и посредственной.
То, что собираюсь писать я,- всего лишь отдельные моменты жизни маленького человека в это тяжелое время, пропущенные через сознание взрослого спустя много лет.
ЗАЩИТНАЯ РЕАКЦИЯ
В ту ночь я проснулась из-за того, что кто-то злобно колотил железной палкой по крыше. Ставен у тетушек не было (а дело происходило именно в их особнячке, в Каменец-Подольске, где мы с мамой проводили лето), за окнами было еще совсем темно и страшно.
- Учения - объяснила одна из тетушек – не бойся, ничего особенного, в последнее время это часто бывает.
- Но лучше переждем в коридоре, там спокойнее – пояснила другая, и все втроем они захлопотали, устраивая меня в удобном кресле, вытащенном в глухой, образованный двумя капитальными стенами коридор.
Утро выдалось ясное, спокойное, тихое. В саду у тетушек благоухали цветы, жужжали мирно пчелы, ничего не напоминало о ночных страхах. На вопрос, зачем во время учений так громко стучат по крыше, мне сказали, что это вовсе не у нас, а на крыше военкомата, который через два дома, что там стоит пулемет и ему надо учиться метко стрелять.
Действительно, я видела эти два ствола, нацеленные в небо – как я понимаю теперь, спаренную зенитку. Но женщины называли это пулеметом, а мужчин у нас в доме не было.
После завтрака тетушки захлопотали по хозяйству, а мы с мамой вышли в сад – большая стеклянная дверь из гостиной открывалась прямо в заросли, среди которых уютно расположилась скамейка. Мама занялась каким-то своим журналом, а я улеглась, устроив голову к ней на колени, стала придумывать сказку – одно из любимых занятий моего недолгого детства – и незаметно задремала.
- Радио! Скорее! Война! Молотов говорит! – эти отрывистые крики соседа, бегущего по улице вдоль нашего сада, его фигура в светлом костюме, мелькающая в просветах ограды – последнее, что я помню. Дальше –пустота. Насколько, реально и выпукло я представляю обстановку, людей, события, голоса, даже запахи до этого момента, настолько после него не могу вспомнить абсолютно ничего, ни звука, ни картинки...
О том, что одна из тетушек – врач – тут же пошла в госпиталь, что вторая пристроилась к ней санитаркой, что мы уезжали из Каменца на попутной телеге, я знаю только по рассказам мамы. Следующие события, к которым возвращает меня память, происходили позже, почти два месяца спустя.
И странное дело – начиная с эвакуации из Киева, с завидной регулярностью по ночам повторялось одно и то же: я знала, что сплю, знала, что вижу сон, но сплю я там, в саду у тетушек. Я чувствую, что лежу на скамейке, что голова – у мамы на коленях, и если сделать небольшое усилие, то можно проснуться, и все эти страхи, бомбежки, теплушки, небо в мечущихся перекрестьях прожекторов, весь этот кошмарный сон сразу кончится. Мне совершенно не страшно – ведь это только сон. Когда встану, расскажу его маме, тетушкам и, может быть, соседской Лялечке, которую я не очень люблю, потому что она не разрешает мне целовать ее маму, а сама мою целует. Вот сейчас, сейчас, я уже начинаю спускать ноги, чтобы встать со скамейки и бежать...
Страшное содержание сна менялось в зависимости от происходивших событий. Иногда это были бомбежки, иногда – пожар на складах, порой – летчик, умирающий у моих ног или еще что-то. Но суть его, обрамление – сад, скамейка, ощущение маминых коленей под головой – оставалось неизменным и так же неизменна была потрясающая реальность именно этого, мирного контекста.
Видимо, защищаясь от немыслимых перегрузок, детское сознание меняло местами сон и действительность, чтобы дать себе хоть какую-нибудь, хоть самую маленькую, пусть иллюзорную, но передышку.
О том, что я чувствовала проснувшись, ни слов, ни умения рассказать у меня нет.
КРЕМЕНЧУГ
Уезжаем из Киева. Убегаем от этих налётов, от угрожающего завывания сирен, от темного по вечерам города, от грохота дворника в дверь – у вас маскировка нарушена, с улицы щель видна!! , от тревожного вслушивания в гул самолетов – чьи летят? Наши ровно гудят, на одной ноте, немецкие прерывисто подвывают, и сердце замирает в страхе – сбросят бомбы? Дальше пролетят?
Уехать не удастся, билетов нет. Уплываем по Днепру. Интересно, какой будет пароход? Большой, красивый, такой, как я часто видела с Владимирской горки? Или не такой? Какие бывают пароходы, когда война? Может быть, они для маскировки черные?
Вопросы, вопросы и никаких ответов. Родителям не до меня – куда-то каждый раз убегают, тревожно переговариваются обрывками непонятных фраз.
- Лия (соседка) не хочет. Говорит, что ЭТА (другая соседка, Дуся) все её вещи .... мамин шепот.
- При чем здесь «немцы – культурная нация»?! Война!– это уже папа.
Непонятно, куда может деться культура, даже если война? Я знаю, культура – это когда книги, театр, вежливое поведение. А некультурные – это как Витька с первого этажа: затащил меня один раз в большую лужу, так, что не выбраться, а сам бегает вокруг и дразнится «Киш микинтуким, киш микинтуким» (искаж. идиш: поцелуй меня в зад).
А немцы что будут делать, если придут сюда, в Киев? Я их не боюсь: у них братья Гримм, «Маленький Мук» Гауфа, ещё «Лесной Царь», только не помню, чей, на букву Г начинается. У немцев вообще все на букву Г.
Красиво . Вот только бомбежки – страшно, и когда стреляют, тоже.
- Только самое необходимое, один чемодан. Какие книги?! Детскую шубку положи.
- До шубки еще три месяца, неужели не кончится? Говорили «малой кровью, на чужой территории...»
- Забудь, видишь, как покатилось.
Что покатилось? Куда? Мне тоже разрешают взять что-нибудь любимое. Выбираю две атласные ленты от моего украинского костюма, большую французскую книгу с красивыми картинками и несколько цветных карандашей. Больше ничего нельзя – нет места.
В последнюю минуту книгу выбрасывают из переполненного чемодана – есть вещи поважнее.
- Как Ася не понимает, что оставаться нельзя? Якову еще два года назад ... через друзей .... переходят на идиш, ничего не могу понять. Голоса тревожные, лица почти чужие. Скорей бы уже ехать.
Папа едет с нами, ему сорок три, зрение плохое, даже стрелять не умеет, в армию таких не берут. (К осени сорок второго всё это уже не будет играть никакой роли, отец уйдет на фронт рядовым ее величества пехоты, будет участвовать в боях за Киев и закончит войну в Чехословакии c двумя ранениями, орденом Красного Знамени и несколькими медалями).
Кроме того, он – сопровождающий при каких-то документах, которые надо сдать. Слова «сопровождать», «под расписку» каждый раз мелькают в разговорах, но я не совсем понимаю их смысл. Главное – мы едем вместе.
Вот, наконец, и пристань. Пароходов никаких – ни белых, ни черных. Несколько серых барж, маленький ржавый буксирчик, ползающий вдоль них взад и вперед.
Папа и провожающий его дяденька с большим чемоданом, обвязанным и облепленным бумажками, поднимаются по трапу. Нас с мамой не пускают, эта баржа – специальная, а мы будем на другой.
На барже сверху что-то наставлено и навалено. Внутри, в трюме, тоже занято – там доски. Между ними и палубой есть узкая щель, в неё и заползают пассажиры, в основном, мамы с детишками. Стоять нельзя, можно только сидеть или лежать. Жестко, больно, чем-то сильно и неприятно пахнет. Выходим пока наверх, на палубу.
Буксирчик цепляет нашу баржу и переставляет ее на другое место. Потом то же самое проделывает со второй. Прибегает (пока есть возможность) папа, объясняет:
- Буксир маломощный, будет брать по две баржи, отводить на какое-то расстояние, ставить на якорь и возвращаться за другими. Кого и когда возьмет – неизвестно.
Нас еще пару раз переставляют, наконец мы оказываемся первыми. За нами еще одна баржа, странная, не такая, как остальные, с железными решетками на маленьких окошках.
Отчаливаем. Папа остается.
Есть вопросы, на которые уже никогда не найти ответа. Почему капитан буксира решил оставить первые две баржи именно в этом месте, чтобы вернуться за остальными, а не в каком-нибудь другом? Одни говорили – «вредительство», другие – «головотяпство». А может, он просто хотел прикрыть нас от дождика?
Так или иначе, но проснувшись утром, я обнаруживаю, что мы стоим почти посреди реки, немного ближе к низкому левому берегу, а прямо над головой у нас нависает огромный и пугающий железнодорожный мост.
- Кременчуг , Кременчуг – повторяют одно и то же женщины на палубе. Мне это ни о чем не говорит. Я еще не знаю о том, что Кременчуг – крупный железнодорожный узел, что мост над нашей головой – стратегическая магистраль, связывающая правый, фронтовой берег Днепра с левым, откуда идут на фронт эшелоны, что мостов таких на Днепре – раз, два и обчелся, и что, конечно же, немцы стремятся его разбомбить.
Но постепенно из отдельных реплик и разговоров даже мне становится ясно: ночью мост будут бомбить обязательно, а мы стоим прямо под ним, и если до вечера буксир не придет за нами, то бомба упадет прямо на нас и убьет. А причалить к берегу мы не можем – он довольно далеко, мы стоим на глубоком месте и никакой возможности попасть туда у нас нет.
Разглядываю вожделенный берег. Наверное, это остров, как в Киеве. Там тоже настоящего левого берега не видать, а только Труханов остров – плоский, покрытый золотистым песком и негустым ивовым кустарником. Вот и этот точно такой же, знакомый, уютный. Вот бы перелететь туда! Тогда можно будет уйти далеко-далеко, в сторону от этого моста, посидеть на песочке в кустиках, даже полежать – приятно, не то, что на наших досках в трюме. Начинаю придумывать, как добраться до берега. Понимаю, что все нереально, но фантазия разыгрывается.
На барже, между тем, напряжение нарастает. День постепенно начинает увядать, буксира нет и в помине, на реке вокруг нас абсолютно пусто. Только возле того, дальнего берега, где виднеются строения и торчат трубы, время от времени заметно какое-то движение. Женщины пытаются кричать, но никто не откликается. Не слышат? Не хотят?
Наконец сравнительно недалеко появляется лодка с одиноким гребцом. Женщины усиливают крики, машут руками, и она подплывает к барже. Идут какие-то переговоры, затем лодка уплывает и вскоре возвращается с другой. Теперь в каждой по два человека, у них веревки, и зачалив баржу, они отводят ее немного вниз по течению и оставляют совсем близко от острова.
На второй барже - никаких признаков жизни, но она сцеплена с нашей и автоматически перемещается вместе с ней к берегу.
Оказывается, у нас на барже есть и несколько мужчин. Теперь, когда берег рядом, они принимаются вытаскивать из трюма доски (вот уж в чем нет недостатка!) и спешно мастерят сходни. Уже совсем темно, и не успевает закончиться строительство, как на дальнем берегу взвывает сирена, и начинается налет.
Бежим к сходням. Небольшая толчея, мама крепко держит меня сзади за ворот, доски пружинят и качаются, но все проходит благополучно, и мы оказываемся на берегу.
И тут происходит неожиданное: оживает вторая баржа! Оттуда несутся крики, раздается стук, что-то трещит. Но налет внезапно прекращается, все стихает, и мы возвращаемся. Наверное, полетели бомбить кого-нибудь другого, – думаю я с облегчением. Но не тут то было! Не успеваем пристроиться на своих досках, как снова раздается гул сирен и все бросаются к сходням.
На этот раз все ужасно. Одна из досок ломается, несколько человек падают в воду. Моя мама падает тоже, а меня толпа выносит на берег. В абсолютном мраке мимо проносятся бегущие люди, кричат, торопят друг друга, тянут детей.
- Белым не светите, закрывайте белое, - командует кто-то.
Мамы не видно, кричу, зову – не отвечает.
- Мама утонула, – воплю я, и от дикого ужаса содержимое моего желудка мгновенно вырывается наружу.
- Не утонет, здесь мелко, бросает кто-то на бегу.
Чужой мужчина крепко хватает меня за руку и тянет за собой.
- Мама, там мама, - упираюсь я, но в это время кроме воя самолетов раздается пронзительный свист, и дядька, швырнув меня на песок, валится сверху. Оглушительный взрыв, даже из-под дядьки мне виден сноп огня. Мы тут же вскакиваем и бежим от баржи. Через несколько секунд все повторяется: вой, свист, я снова лечу на песок, дядька – на меня.
Разрывы становятся чаще. Мы уже не бежим, а просто лежим все в том же порядке: я снизу, он – на мне. Песок лезет в рот и в нос, что-то ужасно колется. Конечно, ему хорошо. Он специально падает на меня, чтобы мягче было. Гад такой! Вот найду маму и расскажу ей все.
Очень страшно, но желание узнать, увидеть пересиливает, и я стараюсь хоть краем глаза выглянуть наружу из-под моего мучителя. Поэтому сразу замечаю, что со стороны моста, со стороны второй баржи вдруг появляются тени с белым. Белое – простыни, флаги? – колышется, размахивает, подает сигналы, чтобы с самолетов заметили. Это я понимаю сама, даже без криков соседей по кустикам.
- Гады, сигналят! Где же наши? Почему нет истребителей? Их самих поубивают тоже!
Сверху эта белая свистопляска, вероятно, хорошо видна. Самолеты (их, кажется , три) по очереди снижаются и летят совсем над нашими головами. Раздается дробный стук, и из криков людей я понимаю, что стреляют из пулеметов. Сделав по одному заходу, немцы улетают, мы встаем и медленно движемся к барже. Сереет– наверное, скоро будет светать.
Дядька уже не держит меня – одной рукой он прижимает плечо другой, – но я сама стараюсь не отставать. У сходен мечется моя мама. Увидев ее, я со слезами бросаюсь навстречу и тыча в сторону дядьки, бессмысленно повторяю «Это он, он». Сама уж и не знаю теперь, о чем я: то ли жалуюсь, то ли объясняю, что это он был со мной. Но для мамы все однозначно, она благодарит, о чем-то спрашивает.
- Пустяк, - отвечает он, - слегка поцарапало. У меня пакет есть.
Какой пакет? Кто его поцарапал, если он все время на меня валился?
Кто-то уже приладил новую доску, и мы поднимаемся на баржу. Но это еще не конец. Снова раздается дробный стук, но не сверху, а с воды. Два катера мчатся в нашу сторону, с них прямо в воду начинают спрыгивать люди с винтовками. Из злобно-ироничных реплик на барже я понимаю, что это облава. Оказывается те, со второй баржи,- заключенные, и теперь их будут ловить. Далеко не убегут, остров.
Мост разбомбили. Уже совсем светло и хорошо видно, что один из пролетов разрушен. Женщины уверяют, что это именно «наш», под которым мы стояли.
Приходит наконец буксир, причем снизу. Оказывается, он с двумя баржами проплыл мимо нас поздно вечером, оставил их, и теперь мы будем нагонять.
Не все, некоторые остались там, на желтом песочке гостеприимного острова.
Я сижу на досках и рассказываю маме о дядьке, валившемся на меня, но без комментариев. Что-то меня удерживает, но я еще не осознаю, что именно. Надо будет еще немного повзрослеть, привыкнуть к газетному штампу «закрыл своим телом», чтобы понять, ЧЕМ я обязана этому чужому небритому мужчине, которого «слегка поцарапало».
Постскриптум. В своей лекторской деятельности я объездила многие города Украины, даже такие небольшие, как Конотоп и Мироновка. Но в Кременчуге не была – одного раза хватило, чтобы запомнить на всю оставшуюся жизнь.
ФРАГМЕНТЫ
Долгие годы мне казалось, что я помню все: и баржу, и Кременчугский мост, и Днепропетровсий вокзал, и Сталинград, и… Может быть, отдельные моменты потерялись, но только мелкие. Оставалось сесть и записать – куда проще?
Но надо было растить детей, обиходить семью, работать, подрабатывать, помогать, поддерживать, провожать, хоронить. Надо было, надо было, надо было…
И вот, наконец, ничего не надо. Ну, почти ничего. Можно сесть и писать.
И вдруг оказывается, что какие-то отдельные фрагменты – это и есть то, что сохранилось. Конечно, можно что-то домысливать, увязывать, выстраивать. Но не хочется. Поэтому – просто фрагменты.
ДНЕПРОПЕТРОВСК
Здесь мы пересаживаемся с баржи на поезд. Ночь, темнота, только кое-где крохотные, прикрытые сверху синие фонарики. Рельсы, рельсы, составы, гудки, грохот.
Стоим на узеньком перроне между путями, ждем своего состава. Кто сказал нам идти именно сюда, кто руководит всем этим хаосом? Вероятно, нечто под названием «эвакопункт». Во всяком случае, папа, который уже присоединился к нам, большую часть времени проводит там. Билеты, талоны на какую-то еду, еще разные документы – все оттуда.
Но вот, наконец, и наш состав. Это не пассажирские вагоны и даже не теплушки. Все они, как один, без крыш – просто такие ящики на колесах, в которых раньше перевозили насыпные грузы. Так объясняет мама. «Насыпные» - это мне вполне понятно: их насыпАли сверху, поэтому и крыши нет. В наш вагон, например, насыпали уголь – стенки совершенно черные, притрагиваться нельзя.
Потом сбоку проделали дырку-дверь, а внутри – один ярус нар. Хочешь – можно разместиться внизу, под нарами, тогда над головой будет крыша. Но внизу очень уж грязно и совершенно темно. Наверху – чище, нары настелены свежими досками, над головой – небо. Правда, может быть дождик...
Папы, как обычно в последнее время, нет рядом, и мама советуется со мной. Я – за верх, мама, оказывается, тоже. Мы забираемся наверх по специально прибитым перекладинкам и располагаемся там со своими скудными пожитками. Мама что-то подстилает, и вот я уже лежу на спине, глядя в небо. Свежего воздуха – хоть отбавляй, не то, что в трюме.
Начинается налет – действо, без которого ночь теперь и не мыслится. Почему-то совершенно не страшно, не то, что в Кременчуге. Снова бомбят мост, а это где-то в стороне, во всяком случае, не над головой.
Одновременно с сиреной в небе появляются лучи прожекторов. Они мечутся совершенно хаотично, так, во всяком случае, кажется, ищут немецкий самолет. И вот, наконец, есть – поймали, сначала один прожектор, к нему мгновенно присоединяется второй, образуя крест, в котором, как муха в паутине, застревает немец. Теперь прожектора движутся слаженно, «ведут» самолет, он виден совершенно отчетливо. К делу подключаются зенитки.
- Сбили, сбили! – радостные вопли таких же, как и мы, наблюдателей.
Тут поезд медленно трогается, почти на ходу в вагон взбирается папа, и я, успокоенная, засыпаю.
От всей дороги помню только одно, постоянно повторяющееся:
- Сколько стоять будем? За кипятком успеем?
СТАЛИНГРАД
Совсем маленький кусочек мозаики. До того Сталинграда, о котором узнает весь мир, осталось еще больше года, а пока здесь все спокойно, даже светомаскировки нет.
Мы живем на стадионе, на скамейках, окружающих футбольное поле. Не помню, сколько , вероятно, дня два - три. Людей очень много, дети, тюки, чемоданы. Почти все трибуны заполнены, на них непрерывно происходит какое-то копошение. Ночью опять спим на досках, я уже начинаю забывать, что бывают и другие постели.
На ярком зеленом поле несколько больших палаток, над входами надписи, но издалека не прочесть. Кажется, там списки профессий. К палаткам – длинные очереди. Это какой-то распределитель для таких, как и мы, – эвакуированных. Папа получает направление на работу себе и маме : Саратовская область, Татищевский район, село Октябрьское.
Годы спустя, когда мир заговорил о пресловутом пиночетовском стадионе, у меня перед глазами стоял именно тот, переполненный людьми стадион с простыми деревянными скамьями и толпами потерянных людей на них.
Недаром по всей стране, куда только ни заносила судьба этих беженцев, их называли выковЫрянными. В этом искажении сложного незнакомого слова был глубокий смысл. Мы действительно были внезапно и беспощадно выковыряны, выброшены из привычной жизни и разбросаны по всем сторонам и весям, благо чего-чего, а уж места у матушки России было вдосталь.
ОКТЯБРЬСКОЕ (Саратовская область, Татищевский р-н)
У неё было странное имя – Кубинская, и она нас почему-то не хотела.
Измотанные дорогой родители (поезд из Сталинграда был пассажирский, брали его с боем, меня протаскивали в окно, но лежачая верхняя полка – одна на двоих – нам с мамой все же досталась) сидели на скамеечке в коридоре сельсовета, а меня выпустили погулять.
Совершенно случайно я уселась на завалинке прямо под окном , за которым вполголоса разговаривали двое. Мужчина называл собеседницу «Кубинская», и я, привыкшая к обращению по именам, решила, что ее так зовут.
Разговор был непонятный и, видимо, неприятный, но главное я поняла: он убеждал ее пустить нас жить, а она упорно сопротивлялась.
- Откуда я знаю, что они за люди, - упиралась Кубинская. Мне так и хотелось вскочить и закричать в окно: «Мы хорошие, хорошие люди!», но делать этого было нельзя, я ведь подслушивала, хоть и ненарочно, а это было совершенно неприлично.
Мужчина убеждал, стыдил, но в конце-концов произнес странную фразу, после которой женщина сразу согласилась:
- Смотри, Кубинская, твоей Вальке в этом году школу кончать, решай сама.
При чем здесь какая-то Валька и школа? Я еще не понимала, что обижать нового завуча (а именно такое назначение получил папа) не следует, чего доброго, и отыграться может, кто его знает. Но Кубинская все поняла правильно, и квартирный вопрос был решен.
Спустя годы приходилось мне читать, с каким радушием и любовью принимали в тылу эвакуированных. Возможно, нам просто не повезло, но Кубинская нас так и не полюбила. В лучшем случае, терпела.
Так началась наша жизнь в эвакуации. Забегая вперед, скажу, что через год с небольшим мы уехали из Октябрьского, о котором в памяти осталось немного впечатлений. О них и расскажу.
ДИНА И ДИНКА
У Кубинских, в их небедном хозяйстве (корова, поросята, куры) была еще и коза по имени Динка. Это выяснилось, когда мама представляла меня хозяйке.
- О, - сказала она, - а у меня козу так зовут, будет две Динки на дворе.
Козочка была беленькая, небольшая и очень, на мой взгляд, симпатичная. Оказалось, что ее можно раздоить, и она будет давать молоко.
- Что ж не раздаиваете? – спросила мама.
- Сколько того молока будет, только время тратить зря. Вот пусть ваша Динка раздоит – молочко ей останется, – засмеялась она (из динкиного вымени больше двух-трех капель не выцеживалось).
Никто кроме меня к этой идее всерьез не отнесся, и я принялась за дело, благо, время было. Талант доярки, видно, заложен был у меня на генном уровне (откуда, спрашивается?), потому что после единственного урока, который дала мне Валя – дочка хозяйки, дело быстро пошло на лад.
Динка сразу меня признала, а я ее полюбила. Подкармливала, нежно гладила маленькое вымя, за соски не дергала, а захватывая всей своей восьмилетней ладошкой, тянула плавно и бережно. И о чудо! – козочка стала давать молоко. Сначала это была столовая ложка, потом все больше и больше. Ох, каким же оно было вкусным, это молоко, добытое собственными руками из таинственных недр Динкиного вымени.
Но когда, наконец, удой составил стабильные пол-литра...
- Поигралась, и хватит, - сказала Кубинская. Козье молоко мне и самой нужно, оно лечит... (что именно лечит , я уже забыла). И Динку у меня отобрали.
Я просила оставить мне Динку, обещала, что буду отдавать все молоко, но хозяйка была непреклонна. На том и кончилась моя карьера доярки.
Правда, нужно отдать должное Кубинской, некоторое время после этого она по утрам наливала мне стакан обычного молока, коровьего, но это было слабым утешением.
ИНОСТРАННЫЙ ЯЗЫК
К образованию я пристрастилась, сидя на горшке. Нет, вовсе не в каком-нибудь переносном, а в самом прямом смысле.
Дело в том, что в нашей довоенной коммунальной квартире на пять семей был всего один туалет, к которому почти всегда стояла очередь, и в котором почти никогда не было чисто. Неудивительно, что детей высаживали на горшки прямо в комнатах.
У нас для этой цели был отведен укромный уголок, отгороженный от остальной комнаты этажеркой с книгами. Нижние полки занимали тома Большой Советской Энциклопедии, выше – Шекспир, Пушкин, почти запрещенный Есенин, «Опасные связи» Шодерло де Лакло и другие книги.
Моя библиотечка стояла в другом углу комнаты, и доступ к ней был вполне легальным.
Не знаю, сколько томов БСЭ вышло до войны (все 66 были закончены в 1949м), но том на букву «К» точно уже был. Мамина троюродная сестра, окончившая весной 41-го педучилище, получив назначение в Кустанай, очень сокрушалась, не зная толком, что это за место, и я тут же принесла ей соответствующий том БСЭ. В Кустанай она не поехала, но пошла в Бабий Яр.
Впрочем, я отвлеклась. С четырех лет я уже хорошо читала, поэтому сидя на горшке возле полок с книгами, не теряла времени даром и к семи годам была человеком, прекрасно для своего возраста эрудированным. Однако, как показала действительность, в моем образовании имелись серьезные пробелы. И выяснилось это именно здесь, в Октябрьском, причем в первый же день.
Папа, конечно же, сразу побежал в школу – знакомиться, смотреть, входить в курс дела. Мама под руководством Кубинской набивала сеном матрасный чехол и вообще занималась устройством быта, а меня отправили погулять во дворе.
Со двора было два выхода : один – на улицу, другой – на небольшое поле, по которому за лошадкой брел бородатый мужик. Лошадка тянула за собой какую-то железяку, на которую мужик налегал изо всех сил, но дело у него, видимо, не ладилось. К нему я и направилась, чтобы все рассмотреть поближе.
Как девочка просвещенная, я знала, что когда-то давно землю пахали сохой, а вот после Великой Октябрьской – только плугами, причем тянут их за собой стальные кони-трактора. Этот конь был вполне даже живой, судя по тому, как он размахивал хвостом и передергивался, а вот насчет железяки у меня были большие сомнения. Если плуг, то почему конь не стальной? Если конь не стальной, значит это соха, но ведь сейчас уже «после Великой...»? Где же логика? (Любовь к логике у меня была сызмальства, тоже, вероятно, на генном уровне).
Привычная к тому, что взрослые всегда и охотно отвечают на все мои вопросы, я тут же вступила в контакт с мужиком, и изложив свои соображения о сохе, плуге и стальных конях, попросила разъяснений. В ответ я услышала пространную тираду на незнакомом языке. Правда, слова «твою мать» и «пошла ты на» были вполне русскими , но почему-то показались мне очень оскорбительными. Затопав ногами, я пронзительно заверещала
- Не смей, не смей так говорить про мою маму!
Мужик посмотрел на меня совершенно ошалелыми глазами, плюнул и повернулся спиной, а я ретировалась во двор.
Усевшись на завалинку и поразмышляв немного над странным поведением землепашца, я заметила за калиткой стайку местных ребят, которые махали мне руками, приглашая к общению.
Контакт состоялся, и обменявшись «визитными карточками», мы перешли к литературной беседе. Новые приятели поинтересовались, люблю ли я стихи и могу ли их запомнить. Ответ, как вы понимаете, был дан положительный и тут же подкрепленный наглядным примером.
Не помню уж, что я им продекламировала, кажется, отрывок «Уж небо осенью дышало...». Повидимому, мое умение запоминать стихи произвело впечатление, и мне тут же предложили запомнить еще один стишок.
Местная поэзия звучала странно, понятными были всего три-четыре слова. Остальное, видимо, было на том же языке, которым пользовался землепашец. Но ритм и рифма были выдержаны безукоризненно (уж в этом, поверьте, я неплохо разбиралась!), и новое восьмистишие сразу запомнилось и даже понравилось своим веселеньким «мотивчиком».
Расставшись с учителями, которые почему-то громко хихикали – наверное, им понравилось, как я сразу все запомнила, я побежала в дом и сразу же поделилась с мамой.
- Прекрати, не до стихов мне, – отшила меня мама, даже не похвалив за достижения, и я вышла из комнаты. Но тут, к счастью, подвернулась Кубинская, и я немедленно прочитала стихи ей. Она посмотрела на меня как-то изумленно и крикнула маме в комнату:
- Стихи слышали?
- Не до нее, потом разберусь, - ответила непонятно мама.
Я не знала, в чем она собирается разбираться, но мои достижения явно недооценивались. Поэтому чуть погодя я прочитала стихи хозяйкиной дочке Вале, потом старшей дочке, которая жила отдельно, но зачем-то забежала. До вечера я осчастливила еще пару человек, но ни от кого удовлетворительной реакции не дождалась.
Покончив с обустройством, мама за руку втянула меня в комнату, толкнула на свежеприготовленную постель и сдернув трусишки, учинила довольно болезненную порку – первую и последнюю в моей жизни (правда, классе в седьмом мне еще достался мощный родительский подзатыльник, чуть не сваливший с ног, но это было гораздо позже).
Охаживая меня по голой попе, мама приговаривала:
- Ты у меня запомнишь, как повторять всякую ругань за каким-то босячьем! Ты у меня будешь знать, что стихи учат по книгам, а не по заборам!
Ну и еще что-то в том же духе.
Мама была совершенно права: тот стишок я никогда больше вслух не произнесла, зато запомнила, что называется, на всю оставшуюся жизнь.
ЦСБ И ПИРОГ С КАПУСТОЙ
Говорит ли вам о чем-нибудь название «Бугуруслан»? Скорее всего, мало кто слышал об этом городе. А тогда, во время войны, не было, кажется, человека, который не знал бы, о чем идет речь.
- Вы написали в Бугуруслан?
- Уже ответили из Бугуруслана?
- Возможно, в Бугуруслане помогут...
Сколько чаяний, сбывшихся надежд и горьких разочарований таило в себе это название. Там в самом начале 1942 года было создано ЦСБ – Центральное справочное бюро по розыску эвакуированных. По радио объявляли: пишите в Бугуруслан, Комсомольская, 6. И люди, разбросанные войной, писали ...*
Нам тоже нужна была помощь. Война застала нас с мамой в Каменец-Подольске, не так далеко от Проскурова, где жили бабушка с дедушкой, но ни заехать к ним, ни просто связаться возможности не было.
Для того, чтобы позвонить по телефону, надо было через почтовое отделение делать вызов, и на следующий день в назначенный час идти на переговорный пункт, а на это война нам не оставила времени.
Сейчас, когда почти в каждом доме есть телефоны, а кроме них мобильники, пейджеры, интернет, трудно представить себе тогдашнюю разобщенность. Только почта и телеграф, но для этого нужен, по меньшей мере, адрес, а его–то у нас и не было. Куда уехали мамины родители, удалось ли вообще им уехать? А у них еще и пятилетняя внучка из Питера гостила, моя двоюродная сестра Маргарита.
И вот долгожданный ответ из Бугуруслана: да, есть такие, эвакуированы в Дербент, адрес... Тут же написали, я тоже постаралась, добавила что-то, и стали ждать.
То утро я хорошо запомнила: папа чуть свет уехал в райцентр, мы с мамой только встали, а хозяйка пекла пироги с капустой. Дверь нашей комнаты открывалась в кухню, оттуда неслись восхитительные запахи, и я, принюхиваясь, гадала: даст мне Кубинская кусок пирога или пожадничает?
- Салмонна!** Пляши, тебе письмо, - закричала от калитки почтальонша, и мама бросилась во двор. Вернулась через минуту веселая, держа в руках драгоценное послание.
- От бабушки, вот ее почерк, нашлись! Это и еще что-то радостное выкрикивала мама, усаживаясь на кровать и открывая письмо. Но через несколько мгновений лицо ее как-то перекосилось, из глаз потекли слезы, и мама тихо сказала:
- Дедушка умер там, в Дербенте.
- Как умер? Он же не на фронте!
Умер просто так – это не укладывалось в голове. Люди умирают в госпитале от ран или их убивают на фронте, но дома?
- Полез на табуретку вкрутить лампочку, упал и ударился головой, - вычитывала мама подробности из письма. Теперь они там совсем одни, бабушка и Маргарита, совсем пропадают! Надо скорее делать вызов...***
И наскоро собравшись, мама убежала в сельсовет, узнавать про вызов, а я осталась одна.
Было ужасно жалко дедушку, ему ведь было очень больно, когда он упал...
Эта мысль, кажется, удручала меня даже больше, чем то, что дедушка умер, что его уже нет и не будет никогда, хотя и это я сознавала. Очень хотелось заплакать, но почему-то не получалось. В груди, у горла набух какой-то ком, душил меня, хотелось от него избавиться, зареветь, закричать, сделать что-нибудь, чтобы он исчез.
В двери появилась Кубинская, неся на тарелочке кусок вожделенного пирога с капустой. Я протянула руку, но в этот момент ком в груди лопнул, из глаз хлынули слезы, и я прорыдала:
- Де-едушка-а, мой дедушка умер!
Каким-то неуловимым движением, не сходя с места, Кубинская поставила тарелочку себе за спину и проговорив голосом, фальшь которого я прекрасно почувствовала, пару утешительных слов, погладила меня по голове и исчезла. Кусок пирога тоже исчез. Напрасно я ждала, что она вернется, отдаст мне угощение. Пирог пропал безвозвратно. Очень хотелось попросить, но гордость не позволяла.
Как мне было жалко этого пирога! Как долго, даже спустя месяцы, возвращалось ко мне чувство разочарования, недоумения (куда она его так ловко сунула?), досады на себя (не могла зареветь на секунду позже, дура!). К стыду своему должна признаться, что эти эмоции были ярче и сильнее, чем скорбь о дедушке.
Мы не голодали в Октябрьском. Колхоз выделил нам на зиму картошку, тыкву, пшено, на колхозном молокозаводе можно было брать иногда пахту и обрат, а изредка даже меланж****, из которого мама делала прекрасный омлет. У хозяйки покупали молоко. Но очень уж однообразной была эта еда, никаких пирогов, пирожных, конфет, ничего сладкого, никаких маленьких детских радостей.
Прошло чуть более года, и это «однообразие» стало вспоминаться, как райское пиршество. И случай с пирогом тоже нет-нет, да и всплывал в моей памяти. Но об этом рассказ впереди.
Послесловие: Вызов мама послала, сообщение о том, что билеты куплены, мы получили. НО БАБУШКА С МАРГАРИТОЙ НЕ ПРИЕХАЛИ – пропали, исчезли, растворились бесследно!
Куда делась бабушка? Точного ответа нет, но версия была. Бабушка, вероятно, погибла. Люди моего поколения знают, как выглядела на практике безобидная процедура «сходить за кипятком». Приходилось пролезать под вагонами поездов, об отправлении которых никто не сообщал. В любой момент любой состав мог тронуться с места. Молодой еще мог выскочить, пока вагоны не набрали скорость, да и то не всегда. А бабушке было уже за шестьдесят. Документов при ней не было – всё осталось в вещах. Да и кому пришло бы в голову в неразберихе первых лет войны заниматься какой-то бабкой, застрявшей на путях под вагоном? Если бы бабушка выжила, она бы сообщила о себе – это ведь не малолетняя Маргарита, которая толком не знала, куда она едет. Да ту никто и не спрашивал, сдали в детский дом – и дело с концом. Нашли мы ее совершенно случайно только в 1958 году.
Примечания:
*За годы войны в ЦСБ пришло (вдумайтесь только!) 17 миллионов писем, более 20 тысяч в день.
** Так звучало мамино отчество «Соломоновна»
*** Знаете ли вы, что во время войны переезжать в другое место можно было только по вызову родственников или организаций? Вызов надо было оформлять через местные органы власти.
**** Обрат и пахта – обезжиренные отходы молока, меланж – вид яичного порошка
ОТЪЕЗД
В июле 1942-го, т.е . примерно через год после нашего приезда в Октябрьское, немцы уже вовсю бомбили Сталинград, а в августе вплотную подошли к городу и к Волге, стараясь перейти на левый берег. Волга была последней естественной преградой на их пути, дальше – до самого Урала – открывалась ровная дорога.
Наш Татищевский район находился на правом берегу, где уже ( правда, на триста километров южнее нас) хозяйничали немцы. В Саратове ввели затемнение, я снова со страхом стала прислушиваться к гулу самолетов , становилось неуютно .
Примерно в это время нас разыскали мамины тетушки (те, что из Каменец-Подольска), и родители стали думать о переезде к ним в Алтайский край, за Урал, за Иртыш, в места, которые даже Гитлер планировал оставить русским.
Не знаю, то ли оформление документов затянулось, то ли другие задержки были, но уехали мы с мамой только глубокой осенью, а папа ушел на фронт.
А пока что жизнь в Октябрьском была наполнена крупными и мелкими событиями.
В селе появились раненые, демобилизованные совсем или отпущенные для лечения.
Кубинская получила похоронку на мужа и выгнала нас с квартиры.
Я окончила первый класс с похвальной грамотой.* Торжественное завершение учебного года проходило во дворе школы, меня поставили на стол президиума, и я в полной тишине произнесла обещание – учиться до самого окончания школы только на одни пятерки, чтобы приносить пользу Родине.
Наверное, это звучит смешно (для меня самой - тоже), но иногда, даже в старших классах, когда мне очень хотелось плюнуть на предметы, которые меня не интересовали, и ограничиться нейтральной «четверкой» («тройка» считалась в семье позором), я вспоминала тот двор, заполненный сельскими ребятами, их серьезные лица и свое обещание, которое я не могла нарушить. Так и пришлось окончить школу с золотой медалью.
Очень много времени мы, школьники, проводили на работах в колхозе – рабочих рук нехватало, и даже мелюзга – первоклашки вносили свою лепту. Старшие работали по-серьезному. У нас в школе, как было тогда принято везде, выходил «Боевой листок», в который я кропала вирши патриотического содержания (ни стихов, ни песен других тогда не было). Запомнился кусочек:
Вот такой поэтический шедевр.
Кстати, о патриотических песнях. Там, в Октябрьском я впервые услышала «Священную войну», и это было потрясение. До войны было много разных хороших песен, но Главная Песня была только одна – Интернационал. И вдруг – эта Песня. Медленно и торжественно звучала мелодия, тяжело падали слова, прожигавшие душу.
Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...
Да, мы встаем, мы все сделаем, что сможем, мы никаких сил не пожалеем!
Не смеют крылья черные над Родиной летать...
Не смеют, нет у них права бросать нам бомбы на голову и стрелять сверху!
Пусть ярость благородная вскипает, как волна,
Идет война народная, Священная война.
Вскипали слезы на глазах, хотелось бежать, стрелять, лупить этих немцев, делать что-нибудь важное. Мы все равно победим, только надо постараться!
Я и теперь не могу без слез слышать эту песню.**
Не помню, что мы, малышня, делали весной, в посевную – что-то перебирали, сортировали. Смутно припоминаю какой-то амбар... Но вот летние работы и уборочную помню очень хорошо.
В уборочную мы ходили по сжатым полям и собирали колоски, которые оставались после жаток. Стерня колола ноги, царапала до крови, но ... Каждый колосок – помощь нашим бойцам, удар по врагу. Всё для фронта, всё для победы!
Летние работы трудно было связать с фронтом, их смысл был мне непонятен, но сказали – надо, значит надо. Нам давали бутылочки, в которые следовало собирать с колосьев ржи спорынью – такие маленькие черные рожки – а потом сдавать эти бутылочки. Что это такое, зачем его собирать, зачем сдавать в аптеку – никто не объяснял. Но за полную бутылочку в аптеке давали деньги, на которые в сельпо можно было купить какую-то мелочь, и мы старались.
Спорыньи было очень много. Нас предупреждали, что в рот её брать не надо, но сильно не пугали. Это теперь, когда я решила посмотреть, что же мы тогда собирали, стало не по себе.
«Спорынья – грибковое заболевание ржи. Грибок сильно ядовит и при попадании в пищу вызывает «злые корчи» (при употреблении хлеба с примесью спорыньи). Попадание спорыньи в кровь парализует головной и спинной мозг. Принятая через рот, спорынья оказывает действие на матку беременных женщин и вызывает изгнание плода. Лизергиновая кислота, которую берут в спорынье ржи, входит в состав ЛСД »
Еще прочитала у Даля, что спорынья поражает злаки не каждый год, но зато урожай при ее появлении бывает втрое больше. Видно, именно такой год и был тогда.
Хотела бы я знать, кто и как управлялся со спорыньей до войны. Но в 1942-м эта задача целиком и полностью легла на нас – младших школьников.
Конечно, мы были обычными детьми, любили играть, баловаться. Игры были простые – прятки, салочки, еще играли «в Чапаева», "в войну". Немцем быть никто не хотел, прибегали к помощи считалок. Из игрушек были тряпичные куклы и мячики, которые делали родители и сами дети. Резиновый маленький мячик был только у одного счастливчика на все село. Думаю, дело не в войне – не могли так сразу исчезнуть все мало-мальски приличные игрушки, как были у меня в Киеве – целлулоидные куклы, разные лото, мячи, цветные карандаши. Просто так скудно жила и до войны российская глубинка.
Ну, вот и все, пожалуй. Можно расставаться с Октябрьским и двигаться дальше «по волнам моей памяти»
ПРИМЕЧАНИЯ:
* Эта похвальная грамота с портретами Ленина и Сталина хранится у меня до сих пор. Совершенно неожиданно она пригодилась при оформлении документов на получение компенсации от Германии – подтверждала мое пребывание в эвакуации (село, район, область в ней указаны полностью).
** Спустя много лет из Германии в Киев приезжал какой-то немецкий хор и исполнял Священную войну. Я была шокирована их бестактностью: не смели, не имели они никакого морального права произносить эти слова (не говоря уж о том, что исполнение было отвратительным).
Славгород, Алтайский край
ПОДАРОК
Комната большая, высокая, с тремя окнами в ряд – скорее всего, классная. Стены, до половины покрашенные зеленой краской, покрывает толстый бугристый слой льда. Посреди комнаты на листе железа - «буржуйка» с трубой, выведенной куда-то в стену (там, вероятно, дымоход), а по полу проложено несколько досок – «пешеходные дорожки». Когда «буржуйку» топят, лед подтаивает, образуя неровные наросты на стенах и лужи на полу.
Мы здесь живем, мама и я. А на дворе, между прочим, декабрь, и скоро уже мой день рождения – мне будет девять. У меня за плечами – опыт жизни в Октябрьском, я отслеживаю положение на фронте и прекрасно понимаю все наши тыловые трудности, но все же... Мне очень хочется получить на день рождения подарок, и я пристаю к маме с вопросами.
Бедная моя мамочка, привыкшая жить за папиной спиной и рассчитывавшая найти здесь, в Славгороде, семейную поддержку! Не тут-то было.
Во-первых, они все – и тетушки, и дочка одной из них с мужем и годовалым сынишкой – ами живут в страшной тесноте (те несколько дней, которые мы у них провели до получения этой комнаты, были похожи на акробатические этюды).
Во-вторых, в доме командует зять, и ему двоюродная сестра жены совсем ни к чему. Вызов сделали – и хватит! Ну, если случится что – пропасть не дадут, а так... извольте сами-с.
Вещи наши лежат не в комнате, а в маленьком темном тамбуре, в котором еще две двери в большие комнаты, но там никто не живет, и они заперты. Здесь сухо – нет внешних стен, и кто-то приладил для нас несколько крючков и пару полок.
Порывшись немного в вещах, мама достает нечто, завернутое в шарфик, и вручает мне – «вот тебе подарок». В шарфике – мамин маленький театральный бинокль, вывезенный из Киева. На какие театры она рассчитывала, моя идеалистка-мама?
Но так или иначе, а бинокль мой. И чтобы удостовериться в этом, я спрашиваю:
- А что ты будешь делать, когда пойдешь в театр, у тебя ведь нет другого?
- Я попрошу, чтобы ты мне дала свой, - отвечает мама серьезно, после чего я совершенно успокаиваюсь: бинокль и вправду мой!
Мама преподает в педучилище (это в их недостроенном корпусе мы живем), и там ее уверяют, что вот-вот дадут другое жилье. У одного из сотрудников бронь только до конца года, потом он уйдет на фронт, а мы будем жить в его комнате. Скорей бы, сколько можно так мучиться, почти не раздеваясь, боясь отойти от «буржуйки», прыгая по доскам среди луж. Я даже в школу еще не хожу, может быть, с третьей четверти?
Но, как написано на кольце мудрого царя Соломона, «все проходит», и мы наконец-то получаем замечательную квартиру (правда, и вторая часть надписи - «ничто не проходит бесследно» - тоже реализуется, но это уже дальние последствия).
В длинном приземистом доме барачного типа – четыре или пять довольно высоких крылечек, каждое ведет в сенцы, из которых направо и налево вход в две квартиры. Наше крылечко – крайнее, квартира угловая, но зато какая! Из сенцев попадаем в довольно большую кухню, из нее – в комнату. На кухне есть плита, стол с парой табуреток и даже подпол – не погреб, а пространство между землей и поднятым над ней полом квартиры. В комнате – два окна, большая печь, из утвари – кровать и старенький гардеробчик (наверное, все от предыдущего хозяина). Комната – не хуже, чем у Кубинской, да к тому же своя! Кухня тоже своя. Никаких хозяев, никаких соседей, можем запереться, и никто не помешает. Можно запереть, уйти, и никто не зайдет.
Я просто слов не нахожу от счастья. И жизнь у нас за тысячи километров от фронта, под спокойным небом должна стать вполне приличной. Правда, есть некоторые частности, но об этом – в следующий раз.
ХОЗЯЙКА
Теперь я - маленькая хозяйка большого дома. Только в отличие от той, Джек Лондоновской, у меня нет ни слуг, ни помощников, всё – сама. Мама взяла вторую нагрузку – воспитателем в общежитии училища, иначе нам не выжить. Мы – семья солдата, а поэтому ничего не получаем от государства (денежные аттестаты дают только семьям офицерского состава, от лейтенантов и выше).
Запомнились с тех времен две цифры: ведро картошки на рынке стоит 700 рублей, а мамина зарплата преподавателя – 850р. В магазинах, естественно, никакой картошки нет, все продукты – по карточкам, мыло, спички – тоже.
И с двумя зарплатами (вторая – поменьше) – не Бог весть, что, но выжить можно, если очень постараться. Стараться приходится мне, мамы целый день нет. Утром она завтракает дома, вечером я кормлю ее, уставшую, ужином, а днем она получает обед в столовой училища. Иногда талоны на обед достаются и мне. Что это за обеды, я уже не помню, но запомнилась частушка, сочиненная мной на училищный «капустник»:
Но это не всегда так, изредка даже компот дают из сухофруктов.
КАК Я СТАРАЮСЬ
Каждый сочинитель прежде, чем закрутить интригу, описывает пейзаж, обстановку, еще какие-то детали. Для того, чтобы лучше представить, как мы жили, мне надо сделать то же самое.
Воспользуюсь выдержкой из Славгородской газеты за 3 июля 2003 года:
«Славгород уникален своей природой. Совершенно ровный рельеф – ни единого холмика, полное отсутствие воды – ни единой речки, ни даже захудалого ручейка, нет здесь и деревьев. Даже приусадебные участки – это поливные огороды с редкими деревцами. И так – на десятки верст вокруг.»
А где же Алтайские горы, поросшие хвойными лесами, живописные озера, горные речки? Все это есть, но в восточной части Края. А основную его часть – примерно две трети – составляет ровная Кулундинская степь, где мы и живем.
Отсюда – две основные проблемы (помимо еды): вода и дрова. Справиться с ними нелегко, но я справляюсь. Помогает удачное расположение нашего дома – он выходит торцом на площадь, где стоит ветряная водокачка. Недалеко – рынок, куда съезжаются торговать хозяева из окрестных сел и славгородские, имеющие огороды. С другой стороны дома – рукой подать до околицы, за которой начинается бескрайняя Кулундинская степь, поросшая полынью.
Воду отпускают по талонам, которые продаются тут же, в окошке. Каждый талон – на два ведра. Ведра у нас есть, а вот как донести их до дома?
- Наливай по половинке, прошу тебя! Не надо надрываться – наказывает мама.
Но я не могу позволить себе такого расточительства и, конечно же, наливаю полные. Приподнимаю чуть-чуть над землей и переставляю на шажок вперед, потом – еще шажок, и еще, и так до самого дома. Удачное расположение, всего метров двести до нашего крыльца – пустяк для тощей девятилетней хозяйки.
- Ну, а дрова? - спросите вы.
На зиму нам завозят уголь от училища и совсем немного дров на растопку, иначе уголь не разгорится. Но тратить это бесценное топливо летом, чтобы разжечь плиту и сварить нехитрую еду, даже и мечтать не приходится. Да и зимой растопки не хватает.
Поэтому, обеспечив нас водой, я сменяю ведра на большую плетеную корзину и отправляюсь на рынок. Кажется, он работает три раза в неделю, точно уже не помню.
На рынке я собираю все, что падает с возов: солому, какие-то щепочки, палочки, а главное – коровьи лепешки и лошадиные яблоки. Тут нужна сноровка и расторопность, но у меня получается. Выжидаю, когда никто не видит, и выдергиваю пару пучков соломы прямо с телеги, потом с другой. Иногда удается ухватить закатившуюся картофелину, но это редкая удача.
У меня есть «норма выработки» : в базарный день надо сделать четыре ходки и принести четыре полных корзины добычи. Потом все это следует рассортировать: шепочки, солома пойдут в печь, лепешки и «яблоки» - на кизяки. Как, вы не знаете, что это такое? Ладно, расскажу по ходу дела.
Отоваривать карточки тоже приходится мне. Первое время я хожу в магазин с соседкой, тетей Валей, а потом уже и сама управляюсь. Карточек у нас две – служащая (400 грамм хлеба в день) и детская (300 грамм). Сейчас может показаться, что это очень много – 700 грамм, целая буханка хлеба, какой там голод?!
Но военный хлеб – особенный. Он вязкий, тяжелый, моя пайка – это просто толстый ломоть, мамина – не намного больше. Кроме того, он горчит, говорят, в него подмешивают полынь, но в этом я не уверена.
Заискивающе прошу у продавщицы: «Одним куском, пожалуйста». Ей это не выгодно: каждое взвешивание – это хоть маленький, да обвес. На этом строится ее благополучие. Но иногда соглашается, и я с торжеством несу домой неукраденные 5-10 грамм хлеба.
По другим, не хлебным талонам каждый раз дают что-то другое, и я сама принимаю решение, исходя из цены и пригодности. Например, по «сахарным» могут давать на выбор карамель или какой-то джем, с крупой тоже бывают варианты. Но эти проблемы – не каждый день, такие талоны отоваривают обычно раз в месяц.
КАК ЧИСТИТЬ КАРТОШКУ
Ножик совсем старенький, на лезвии в самом рабочем месте образовалась выемка, кончик, видно отломанный когда-то, заточен острием. Да и сам ножик тонкий и острый, как бритва. Этим ножом я чищу картошку.
Чистить надо тонюсеньким, буквально прозрачным слоем, стараясь, чтобы шкурка не рвалась. Сначала у меня не очень получается, но скоро я осваиваю это искусство. Острием выковыриваю «глазки», тоже очень экономно.
Очистки картошки не выбрасываю – мы их сушим и измельчаем, потом делаем оладьи.
Больше шестидесяти лет прошло, картошки в Израиле хватает, и можно не напрягаться – чистить, как получится. Так нет же, не могу! Выбросить картофелину, которая проросла или еще чем-то мне неугодна – это пожалуйста. А вот чистить... Даже картофелечистка слишком толсто режет, просто смотреть больно. Видно, так и помру с этим помешательством, не идти же к психотерапевту.
Какие еще овощи были, да и были ли они? Не могу ничего вспомнить, только эта картошка и пергаментно-тонкая полоска очистков, ложащаяся в выщербленную мисочку у меня на коленях...
КИЗЯКИ
Помните, я обещала рассказать. Так вот, моя базарная добыча (лепешки и яблоки) накапливается в сарайчике. Летом, когда уже жарко, все эти запасы сваливаются в яму во дворе (не помню – сами ли с мамой копали, или была она до нас?) и заливаются горячей водой. Потом мы с мамой подбираем подолы платьев, залезаем в яму и месим содержимое ногами.
На Кавказе крестьяне так давят виноград, а мы – коровье и лошадиное дерьмо. Месить надо тщательно, до полной однородности. Потом добавляем немного мелкой соломы и снова месим. Наконец готово! Мама приносит одолженную у соседей форму – на доске ( с четырьмя ручками по углам) набиты перегородки так, что получается место для шести довольно больших кирпичей.
Наполняем форму лопатой, потом вдвоем несем на ровное выметенное место (тяжелая, зараза!) и аккуратно опрокидываем – получается шесть "пасочек". И так – пока не кончится месиво.
Через пару дней наши изделия высыхают и превращаются в легкие, почти невесомые кирпичи горючего материала, вспыхивающие от первой искры. Это и есть кизяки.
За лето процедуру приготовления кизяков повторяем несколько раз. Готовую продукцию складываем в сарайчик. Огромное, днйствительно, огромное подспорье в решении проблемы топлива.
А как же детство?
Не жалейте, не жалейте меня, я все успеваю. Базар – не каждый день, вода – тоже. Купаться мы ходим в баню, дома только умываемся. Правда, баня – это большая проблема.
Из моих «сочинений» к училищным капустникам (на мотив «Урожайной»):
А без этого никто не искупается!
(Может, вам и про примус рассказать, этой диковины вы тоже никогда не видали?)
Варю я и прибираю в доме чуть ли не со скоростью звука. Уроков почти не делаю – читать, писать, считать давно умею, стихи и все, что рассказывают, запоминаю с первого слова. Так что времени у меня – навалом, хватает и на развлечения, и на чтение, и на общественную работу. Но об этом – в следующий раз.
БЫТИЕ ОПРЕДЕЛЯЕТ СОЗНАНИЕ
Воровать нельзя. Но если я возьму незаметно на рынке картофелину – это вовсе не воровство, просто очень кушать хочется. А еще я мечтаю стащить с какого-нибудь воза мисочку молока. Зимой здесь продают молоко не разливное, а замороженными формочками (мисочками) – маленькие, средние, совсем большие. Они лежат на возах слоями, на подстеленных холстинах, между слоями проложена солома. Каждый раз, выдергивая пучок соломки, я мечтаю засунуть руку поглубже и ухватить маленькую молочную формочку, но что-то меня удерживает. То ли я считаю это «настоящим воровством», то ли элементарно боюсь, что поймают.
Однажды у хозяина из рук мисочка падает , причем неудачно, ребром. Кусочек молока откалывается, а ущербную мисочку он поднимает – продаст подешевле. Осколок остается на земле у ног хозяина, недалеко от заднего копыта лошади.
- Большой, - успеваю подумать я, наверное, полная стопочка. Дядька поднимает кусочек, выпрямляется и в этот момент встречается со мной взглядом.
Не знаю уж, что он видит в моих глазах, но внезапно бросает осколок в мою корзину и сразу отворачивается. Я бормочу благодарность в его тулупную спину и мчусь домой даже не выполнив норму.
Действительно, получается полная стопка (100 грамм) молока, и я решаю сделать нам на ужин пюре – я знаю, как, мы у Кубинской делали с Динкиным молочком. Вот только отопью глоточек – все равно на пюре это много. Потом еще глоточек, совсем крохотный. Ну, еще последний...
На пюре ничего не остается, и мне очень стыдно, но маме я рассказываю все, как было. Она смотрит на меня странным взглядом, а потом уходит в комнату и там долго сморкается.
Простудилась, что ли?
ПЛОХОЙ ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК
Я –плохой человек, но об этом никто не должен знать: стыдно. Поэтому я всегда стараюсь делать так, как будто я хорошая. Но сама для себя я знаю, что это неправда и что я очень плохая. Это я давно узнала, когда нам про Павлика Морозова прочитали, потому что у нас октябрятская звездочка имени Павлика, и все должны быть такими же, как он.
А я не могу, я точно знаю, что своих папу и маму я никому не выдам, я им сама объясню все, что надо. Мне даже кажется, что этот Павлик сам пло... Тс-с-с, никто не должен догадаться, поэтому я стараюсь.
Вот и сегодня привалила мне удача, совсем как в сказке – шла по улице и нашла портмоне, а в нем – деньги, толстенько так, а еще документы, и в них адрес. Конечно, если бы я была хорошая, то обрадовалась бы: вот хорошо, есть адрес, сейчас отнесу находку. Но я плохая и поэтому огорчаюсь.
- Вот, - думаю я – если бы адреса не было, я бы на эти деньги купила... Много могла бы купить.
Но никто не должен знать, поэтому я поступаю как хорошая – иду по адресу и несу. Может, этот дяденька мне сам что-нибудь подарит или угостит меня... Ну, никакой гордости у человека. Нести надо не для угощения, а чтобы делать, как хорошие поступают. Дверь долго не открывают, но я упорно стучу (хочется повернуться и уйти, но хорошая должна...). Наконец появляется заспанный толстомордый дядька и грубо спрашивает
- Чего тебе?
- Вот, нашла... это ваше - лопочу я и протягиваю портмоне.
Дядька хватает у меня из рук и быстро пересчитывает деньги. Я жду.
- Сама стырила, а теперь деньгу хочешь? Чего стоишь? Пошла вон!
Ужасно хочется плакать, но я удерживаюсь. Ничего, зато я все сделала правильно, как хорошая. Конечно, плохой быть лучше. Но стыдно.
САГА О ПОСАДКАХ
С осени 43-го года жить нам становится немного легче
Еще весной маме дают землю под огород где-то за городом, куда нас планово вывозят на очередные работы: посадка картошки, окучивание, еще что-то (кажется, прополка и еще одно окучивание) и, наконец – копать урожай.
Вскапывать, к счастью, не приходится – нам бы эту целину не поднять. Училище наняло трактор, вспахали всю отведенную персоналу землю, а уж потом разбили на делянки.
Самое трудное – где взять «посадочный материал»? У нас и на еду картошка счетная
(- Диночка, сегодня почисть только две, а то не дотянем...), а тут еще и на посадку надо.
Сажаем глазками.
- Ты знаешь, как сажать картошку глазками? - спрашиваю на-днях двоюродного братца.
- Конечно, - бодро отвечает он – мы резали картофелину на 3-4 части, чтобы на каждой был глазок, и эти части сажали.
Ах, если бы так! Нет, мы обрезаем с каждой картофелины по нескольку «горбушек» с глазками, а середину оставляем на еду. Два крупных специалиста по сельскому хозяйству – я и мама – мучаемся над каждой горбушкой: обрежешь слишком тонко – не вырастет, обрежешь потолще – а на еду что останется?
С посадкой тоже мучения: на какую глубину ее закапывать? Я делаю вид, что просто прогуливаюсь, и иду на соседние участки, присматриваюсь (мама стесняется), потом возвращаюсь и руковожу мамой – она слушается, и меня это совсем не удивляет. Мы с ней – на равных, а фактически я уже побольше её умею.
На окучивание едем со страхом: все кажется, что соседние участки будут с картофельными всходами, а наш – только с сорняками. Но нет, у нас все «как у людей».
Взошли, взошли наши горбушечки, наша надежда, наша будущая картошка!
Урожай собираем прекрасный (так мы с мамой считаем): из каждой картофелины мы вырастили не меньше двух кустов (особо тощие кусочки сажали по два в лунку), а каждый куст – это две-три приличные картохи, да еще мелочи по несколько штук.
Ай да мы! Ай да Dinette с французской бонной и аспирант Библиотечного института. Тема диссертации – «Методы работы с читателем», а вовсе не с огородом.
ЕЩЕ ОДНО ПОДСПОРЬЕ
Зимой 43-го года к нам првозят Лизу, мамину сестру. Она до войны жила в Питере, осталась в блокаде, муж умер от голода, а ее вывезли еще прошлой зимой (по Ладоге), но она долго лежала в каком-то восстановительном госпитале.
Несмотря на госпиталь, с ней явно не все в порядке – хлеб она прячет под подушку и на все мамины уговоры твердит одно:
- Нет, так спокойнее, а то она съест («она» - это я).
Постепенно Лиза приходит в себя и даже забирает у меня часть работы – немножко варит, убирает. Но вода и рынок по-прежнему на мне, да и картошку я чищу – у нее дрожат руки, и мама опасается, чтобы Лиза не порезалась.
Но подспорье не в помощи по дому, а в том, что Лизе дают специальную карточку блокадника. По ней выдают лярд (топленое нутряное сало свиней), изредка – тушенку, яичный порошок. Количества – мизерные, но все же... Кажется, какую-то пенсию ей тоже дают (после блокады Лиза на инвалидности) – этого я уже не помню.
Но о Лизе – отдельный рассказ.
ДВА ШАГА НАЗАД И ШАГ ВПЕРЕД
Не пугайтесь, это не по Ленину, а как раз наоборот – по старой одесской песенке , которая «там, где брошка, там перед». Назад - в мое довоенное прошлое. Когда мне было четыре года, мама решила, что осанка у меня недостаточно хороша, и следует исправлять ее пока не поздно.
Мамины родители нужный момент прозевали, поэтому в восемь лет ей заказали жесткий корсет, который не давал сутулиться, с утра пораньше засовывали в него ребенка и разрешали снимать только на ночь. Осанка выработалась просто царственная, но у бедной мамочки остались о «корсетных» временах самые тяжелые воспоминания.
Поэтому, дабы уберечь от мучений, меня заранее отдают в гимнастическую студию при доме ученых. И сейчас вижу, будто вчера было, большой светлый зал, шведская стенка, обручи, прямоугольные брусья совсем низко над полом, в углу – рояль...
Это событие имеет самые неожиданные последствия. Оказывается, я прекрасно чувствую ритм и настроение музыки, хорошо двигаюсь, врожденная пластика. Как я теперь вижу, у меня было много чего врожденного.
В общем, меня забирают в балетную школу при Киевском оперном театре, и года через два уже выпускают на сцену в каком-то детском балете. Танцевать я люблю, работать у станка терпеть не могу, и неизвестно, во что бы это вылилось, но война на всем ставит большой крест.
Впрочем, потанцевать на сцене Киевского оперного, а также на сцене Большого мне все же удается, но это уже много шагов вперед...
А пока – шажок войну, в далекий заиртышский Славгород.
Наверное, с войной городок вырос вдвое, если не больше – здесь два госпиталя, летная школа, пара эвакуированных заводов. Мы – школьники – связаны с госпиталем, мы над ним шефствуем.
Не так уж и смешно это шефство. Мы помогаем скатывать бинты (нудная, но необходимая работа – это сейчас использованные бинты выбрасывают, тогда их стирали), разносить еду, писать письма (кто постарше) и, главное, мы – концертная бригада, мы поднимаем дух, развлекаем, отвлекаем...
Вот где пригождаются мои балетные и детсадовские навыки! Я – балетмейстер и главный режиссер-постановщик всех танцевальных номеров, но сама не танцую (понятие «играющий тренер» мне не знакомо), зато еще и главный чтец-декламатор.
Взрослые нас не контролируют – не до того, так что это в полном смысле слова САМОдеятельность. Репетиции у нас идут под мой счет: раз-два-три, раз-два-три – ра-а-аз - «Вальс цветов» (пару первых фраз, немного отсебятины, потом все сначала) или под прихлоп с подвыванием (вот певческих талантов не дано) трам-та-а- тарам-та-та, асса!
Меня слушаются почти беспрекословно, да и прозвище у меня грозное – генерал МаранО, так что все идет успешно, а в госпитале всегда находится кто-нибудь с баяном или аккордеоном, кто подбирает подходящий аккомпанемент.
Странное, вероятно, зрелище представляет наш «ансамбль» тощих полуголодных детей, одетых кто во что горазд, в стоптанной разномастной обуви. Наши жалкие потуги на «арабеск» (если опорные ноги еще кое-как выпрямлены, то отведенные назад, согнуты в коленках под самыми немыслимыми углами) или на зажигательный вихрь грузинской лезгинки. Но это сегодняшний взгляд на вещи, а тогда...
Наши зрители в большинстве своем вообще не видали балета, а главное – давно не видали своих детей, своих младших сестренок и братишек, и каждый из них находит в нас то, к чему тянется его душа.
Поэтому всегда бурные аплодисменты, выкрики «браво», «давай еще», «ну, дает пацанка» (это когда я шпарю наизусть симоновского «Сына артиллериста» : поражает воображение не сюжет – и не такое видали – а длина текста, читаемого без запинки и «с выражением»). Очень просят приходить снова.
- Так мы уже все показали!
- Ничего, мы опять посмотрим, - дружный ответ.
- Балаган! – говорит как-то молоденькая медсестра, которая вместе с врачом забрела в палату на наш концерт.
- Зато терапевтический эффект прекрасный, - отвечает врач. Я понимаю, что он сказал.
Я вообще очень умная и почти все понимаю, ну разве что некоторые вещи...Вот например, тетя Валя, соседка, вышла замуж за инструктора из летной школы, и теперь у нее растет живот. Это я понимаю – будет ребенок. Но почему?!
- Мама, почему когда тетя Валя не поженилась, у нее не рос ребеночек, а теперь растет?
- Так природа устроена, - объясняет мама, - понимаешь? Нет, не понимаю.
- Мама, она поженилась в ЗАГСе, это контора такая. Откуда же природа знает, что тетя Валя ходила в контору? Именно в этот момент мама обнаруживает, что у нас несвежий веник, и посылает меня наломать новый.
Делать веники я люблю – побежать за околицу (в трех минутах от дома) и наломать полыни. Ее там бескрайнее поле, ничего, кроме полыни – сколько ни смотри. Когда ветер подует, она ходит волнами, совсем, как море. Это я вам точно говорю, меня на море два раза возили.
А запах какой! Дома у нас тоже пахнет полынью – всегда свежий веник, под матрасом тоже полынь – от блох.
Я бы здесь подольше погуляла, но надо спешить: я еще подарок должна готовить. А какой подарок – об этом в следующий раз.
У НАС В ГЛУБОКОМ ТЫЛУ
Я вам обещала рассказать про подарки. Это – для бойцов, мы их на фронт отправляем. Обязательно шьем и вышиваем кисет – знаете, такой мешочек для табака со шнурком, чтобы можно было затянуть и еще вокруг обвязать крепко. Табак на фронте – дефицит, так что надо не рассыпать.
А еще теплые вещи – носки шерстяные, варежки, теплые портянки. Это чтобы бойцы не мерзли и могли лучше убивать фрицев.
Вот недавно в газете были стихи Симонова «Если дорог тебе твой дом...», так там написано
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей.
А еще надо что-нибудь бойцу написать, чтоб ему приятно было. Я тоже стихи пишу. Ну, конечно, не как у Симонова, но тоже ничего. Вот одно отправила в посылке, правда, уже забыла начало. А в конце тоже попросила, чтобы убивал. Написала ему к варежкам и носкам:
С этим стихом интересная история получилась. Мама говорит – потрясающее совпадение. В общем, боец, которому отдали эту посылку, взял мое письмо и пошел с ним к бойцу, который выпускал у них «Боевой листок», чтобы стих туда переписали и чтобы все другие тоже почитали. А там, в самом низу, я еще написала после стихов что-то, что я ему желаю, и подписала «Дина Сафьян».
И вдруг оказалось, что мой папа в этом же полку воюет и увидел листок с моими стихами и с подписью. Он так обрадовался! Всем говорил, что я – его дочка. Он нам все это в письме описал. Письма редко от него приходят, но все же...
Вот и сейчас бегу я с новым веником домой и вижу, что тетя Лида, почтальонша наша, письма несет и прямо ко мне идет. А на ходу перебирает пачку, чтобы достать заранее. У меня прямо сердце замерло: что она достанет – конверт или треугольник? Господи, хоть бы не конверт! Уф, пронесло – треугольничек, дорогой, любимый, от папы, конечно.
Как? Вы не понимаете, что страшного, если конверт? Так это же даже самые маленькие знают! В конвертах приходят похоронки, такие справки, где написано «Ваш муж пал смертью храбрых...» или «Ваш сын...». Это потому, что в штабе есть конверты, а у бойцов нету. Они просто листок с письмом так сворачивают, треугольничком, ну почти, как если шляпу от солнца из газеты делать. Только кончики так подогнуть, чтобы не разворачивалось. И марок никаких клеить не надо, бойцам – бесплатно.
А потом эти письма кто-то читает, чтобы там никаких тайн не разболтали, вымарывает, что нельзя, и ставит печать «Проверено военной цензурой». Вот если бы папа написал, что воюет под Киевом, всё бы замарали. А если он пишет, что воюет «там, где мы с Лизой отдыхали», мы знаем, где это. А если шпион письмо прочтет, ни за что не угадает, где . Может, это вовсе в Крыму.
Почитали мы письмо, и мама убежала к себе в училище – это у нее «окно» было, – а мне велела еще пол помыть и тряпки развесить.
А день сегодня такой хороший, небо ясное, хоть и осень. Самолеты все время летают – это курсанты тренируются. Я вам уже рассказывала, что здесь, в Славгороде, авиационное училище. Курсантов много, молодые все, красивые. Дружат со студентками из маминого педучилища. Я даже на капустник про них частушку написала:
Самолеты все время гудят, а я не боюсь, знаю, что это наши. Немцам сюда не долететь, бомб никто бросать не будет. И вдруг ...
Я даже не могу толком рассказать, как это было, что раньше, что позже – испугалась очень. Я как раз с тряпками во дворе стояла – на минутку вышла, даже дверь в сенцы не закрыла. К веревке подошла – это возле забора, и вдруг – удар, взрыв, еще удар! И прямо к моим ногам летчик падает, сначала спиной на веревки, а потом на землю. Живой он еще был, я точно знаю, что живой. Губы так шевельнулись, мне показалось «Пить!», я и бросилась в дом за водой, а войти не могу – прямо в сенцах кусок кабины застрял, который с прозрачным колпаком.
А он же там ждет, наверное. Я плАчу и лезу через этот колпак, и не могу, а тут все орут, люди откуда-то набежали. Я им кричу: «Воды скорее!», а мне кто-то говорит, что уже не надо, и меня за руку хватает, потому что я хотела опять к летчику бежать. Говорят – умер уже. Это, наверное, я виновата! Может, если бы скорее воды принесла и полила на него, он бы не умер?
Но я, честно, никак через этот колпак перелезть не могла. Я объясняю, а мне говорят – скажи спасибо, что жива осталась, успела наружу выйти.
Тут машина приехала, летчика накрыли и унесли, а все куда-то побежали, кричат «Второй в амбаре взорвался!». Я тоже хотела побежать, только не могу – ноги совсем не идут, будто я тряпичная кукла. А кабину никто не вытащил, и мне домой не попасть никак. Стою во дворе, все убежали, а за домом вдруг дым пошел, как раз в той стороне, где большущий амбар – туда зерно со всего района свезли, Там еще госпиталь недалеко, в который мы со своими концертами ходим...
Ладно, я вам лучше объясню, как и что было. Это два самолета учебных летали, на одном – два курсанта, на другом – курсант с инструктором. Что-то они там затеяли и столкнулись. Мне это очень странно – в небе столько места, неужто не могли разминуться? Но вот, столкнулись.
Один самолет в амбар врезался и взорвался. Пожар такой был, что почти трое суток горело. Потушить даже и не мечтали, только старались, чтобы на госпиталь и на другие дома огонь не пошел. Так все и выгорело, и летчики сгорели. Я тоже на другой день ходила посмотреть. Близко никого не пускали, но огонь и дым такой был, что и подходить не надо. Зерна жалко было – и так хлеба мало, а тут весь урожай!
А второй самолет развалился, летчик и кабина к нам упали, а двигатель отдельно – на площади, как раз там, где я от водокачки домой воду ношу. Что-то объясняли, почему не взорвался, но я не поняла. Где остальные куски были, тоже не знаю.
Мне потом несколько раз снилось, что я воду принесла и на летчика вылила, а он встает и говорит мне: «Спасибо, девочка». Только на самом деле, я не успела...
А вот инструктор выпрыгнул с парашютом и спасся. Его трибунал судил – не имел он права с парашютом летать, если у курсантов их не было. А еще он должен был не допустить, а он сам участвовал – пари там у них какое-то было и вот чем все закончилось. Все думали, что его к расстрелу приговорят, а его в штрафбат сослали.
Вот в прошлый раз, когда трибунал был, человека расстреляли. А за что? Я сама слышала: вдруг по радио говорят что-то такое «наши доблестные войска на восточном фронте наносят мощные удары... противник отступает все дальше на восток...». И голос не такой, как всегда. Я не успела толком понять: какой восточный фронт? Какой противник?
Радио сразу захрипело, замолчало, потом музыка пошла.
Оказывается, это немецкая передача на русском языке была, а этот радист ее включил. Рассказывали, что он не нарочно, настройку перепутал. Все равно расстреляли за вредительство.
Такие вот дела у нас в тылу случаются.
ОСТАНОВКА
Лето 1944-го, Киев уже освободили, и мы спешим домой. Маму уговаривают остаться в Славгороде, рассказывают о сильнейшей вспышке антисемитизма в послеоккупационной Украине, но нас уже ничто не может удержать в этом далеком краю, так и не ставшем нам домом за эти годы.
«Я буду землю целовать, когда мы приедем домой. Только бы вернуться!» - я сама не помню этих слов, но мама не раз говорила мне, что была потрясена недетской страстностью, с которой я их сказала, когда появилась надежда.
И вот мы едем, и опять в теплушках. Правда, в отличие от тех, сорок первого года, эти относительно чистые, с крышей и даже с дыркой в полу в отгороженном закутке. Но выйти из теплушки и вернуться в нее по-прежнему сложно – раздвижная дверь очень высоко, никаких ступенек-подножек не предусмотрено, а в вагоне не солдаты, а матери с детьми.
Особенно трудно женщинам «городского типа» : на них узенькие длинные юбки, закрывающие икры ног – такова мода. Мама перед отъездом тоже сшила себе такую из чудом не проданных папиных брюк.
Железная дорога на всем протяжени до Урала и даже на европейской части одноколейная, поезда могут разминуться или обогнать друг друга только на специальных участках – разъездах, где есть две, а иногда даже и три колеи, снова сливающиеся в одну через километр – полтора. Поэтому мы тащимся бесконечно долго по действительно бескрайним просторам, каждый раз останавливаясь, иногда на долгие часы, иногда – на 15-20 минут, но никогда не зная точно, сколько времени продлится ожидание.
При каждой остановке вагон высылает «разведчика» – кого-нибудь помоложе и попроворнее, который бежит в сторону паровоза за информацией. «Будем пропускать воинский» – наиболее частая причина стоянки, иногда пропускаем встречный, иногда просто ждем, пока освободится разъезд.. Хорошо помню, что месяц пребывания в поезде мы отмечаем где-то на подъезде к Харькову – так нас везут.
Как только говорят, что будем стоять минут тридцать или больше, все детское население высыпает из теплушек, чтобы немного размяться, побегать, поиграть, просто погреться на солнышке. Потом паровоз дает несколько предупредительных гудков, и мы бросаемся к вагонам, куда взрослые быстренько втаскивают малышню за руки, а дети постарше взбираются сами.
Вот и в этот раз мы остановились в чистом поле, возле ярко-желтого песчаного косогора, который так и манит, так и притягивает ребятню.
«Будем ждать, разъезд занят» – сообщает посланец, мы вываливаемся из теплушек и мчимся к вожделенному песочку, окапываемся, возимся, верещим, валяемся – свобода!
Вместе со мной еще несколько детей из нашего вагона: ребятня семи-десяти лет, мальчишка постарше (наверное, лет 13-14), его трехлетняя сестричка. Обычно такую мелюзгу не отпускают, но эта – на попечении брата. Взрослые, как всегда, остаются в вагоне, они выходят только на станциях – за кипятком, за какой-нибудь едой.
И вдруг, дав пару коротких гудков, поезд трогается с места и медленно ползет, настолько медленно, чтобы можно было догнать его и забраться в вагоны. Обычно после гудков состав еще стоит какие-то минуты, но не в этот раз – наверное, разъезд освободился раньше, и машинист должен спешить.
Мы вскакиваем и бросаемся догонять свои вагоны, а мамы с протянутыми руками наготове стоят в широких дверях, поторапливая нас криками. Но мы и так бежим что есть мочи – отстать никто не хочет. Вот впереди меня мелькают пятками несколько «наших» и среди них тот мальчишка постарше. «А сестричка где?!» – пронзает меня мысль, и я оглядываюсь. Ну, так и есть: малышка увлеченно копается в песке на склоне косогора, не понимая, что надо бежать, да и не умея сделать этого.
«Идиот!» – ору я и поворачиваю обратно. Поймите меня правильно: я НЕ ХОЧУ возвращаться за чужим ребенком, мне страшно отстать от поезда, я хочу к маме, которая вместе с другими беспомощно кричит в дверях. Но что-то более сильное, чем желание или страх, руководит моими действиями, и вот я уже ухватила и волоку девочку. Она тяжелая, песок глубокий, рыхлый, ноги вязнут, а мне ведь всего десять лет. Или целых десять?
Ни о чем таком я не думаю, мне бы только дойти, донести, успеть... Поезд все ускоряется, люди в дверях вагонов кричат, машут руками, кто-то выскакивает на тормозную плошадку последнего вагона и успевает ухватить у меня из рук девочку, а я остаюсь.
Никогда не забуду этой картины – яркий солнечный день, абсолютно пустынный желтый косогор, нигде ни души, ни жилья, ни будки обходчика, и только задняя площадка последнего вагона уже на приличной скорости удаляется от меня, заворачивая куда-то влево.
Я не плачу, не кричу, не бегу за поездом . Охвативший меня ужас настолько силен, что я впадаю в ступор. И вдруг тормозная площадка сначала замедляется, а потом начинает ползти в мою сторону. Вот уже кто-то (помню, что мужчина) соскакивает и бежит ко мне, хватает, тянет, подсаживает. Больше ничего не помню – шок.
Оказывается, люди догадались, зажгли бумагу и начали размахивать в дверях одного вагона, второго, третьего... Машинист увидел сигналы.
Потом, на настояшей станции, мы с мамой ходили к нему поблагодарить «за спасение утопающих», но машинист только сказал что-то вроде «Так это ты, растеряха!» и побежал по своим паровозным делам.
А еще я помню чувство глубокого удовлетворения, когда мать мальчишки, бросившего сестру, долго охаживала его по заднице под одобрительные комментарии жителей всей нашей теплушки.
КАК ВЫЛЕЧИТЬ МАЛЯРИЮ
Год 1944-й. Возвращаемся с мамой из эвакуации в Киев, но жить негде – наша комната занята людьми из разбомбленного дома. Это уже потом, в конце 45-го, выйдет указ о возврате фронтовикам их жилья, папа вернется из армии, и нам отдадут нашу большую 30-метровую комнату в коммуналке, в самом центре Киева, в двух минутах ходьбы от сегодняшнего Майдана.
Но пока еще нет ни папы с фронта, ни указа, ни комнаты... Мама получает в Минкульте направление в Нежин преподавателем в библиотечный техникум (с предоставлением жилья! – так написано, и это обнадеживает).
Комнату действительно дают сразу, довольно большую, светлую и абсолютно пустую. Единственный предмет мебели – наш сундук с вещами, прекрасный добротный сундук, сделанный на заказ еще там, в эвакуации, специально для переезда в Киев. Две ручки по бокам, откидная крышка с надёжной металлической клямкой и не менее надежной петлей для навесного замка, внутри клеенка. Просто, добротно, удобно.
Сегодняшние владельцы роскошных кожаных чемоданов с блестящими замками-молниями, шелковыми подкладками, многочисленными карманами, выдвижными ручками, колесиками и прочими прибамбасами! Уверяю вас, никогда, ни разу, приобретая эти элегантные изделия кожгалантереи, вы не ощущали такого восторга, такой незамутненной радости, какую испытывали мы с мамой, став обладателями этого замечательного произведения плотницкого искусства.
В 46-м, вселившись в свою киевскую комнату, мы определим сундуку место у двери, чтобы придя с улицы можно было сесть, не топчась в грязной обуви по комнате, и удобно переобуться. Он будет всегда покрыт какой-нибудь веселенькой скатеркой, скрывающей его потемневшее от времени тело. И однажды, наготовив к моему дню рождения пирогов, мама уложит их остужаться на сундук, прикрыв еще одной скатеркой, а папа, придя с работы, плюхнется сверху и все передавит. И мы будем долго хохотать втроем, выкраивая куски, которые можно подать на стол и те, которые совсем уж раздавлены, для «домашнего» употребления.
Но все это будет потом, потом. А пока еще только 44-й, и пустая комната. И наш сундук. А еще мама приносит выданный ей в студенческом общежитии матрас и два тощих одеяла, и мы сооружаем из этого постель в углу, прямо на полу. Но это не страшно, потому что еще только конец августа и совсем не холодно, и в общежитии обещали через несколько дней выдать койку. Вот только студенты заедут, и тогда наверняка останется лишняя.
Кто сказал «две лишние»? Мы всю войну спим в одной и ничего, и прекрасно умеем поворачиваться вместе на другой бок. «Повернемся?» - шепчет ночью одна из нас, и мы дружно осуществляем этот нехитрый привычный маневр, ассоциирующийся у меня с термином «поворот все вдруг» из каких-то морских рассказов.
И вообще жизнь налаживается, и немцев гонят все дальше, и папа после тяжелого ранения и госпиталя уже где-то «во втором эшелоне», а не совсем на передовой, и мы надеемся, что он вернется живым. И с 1-го сентября я пойду в 4-й класс настоящей школы, а не такой, какая была там: один ряд – первый класс, другой – второй, а ряд у окошек – третий.
И еще у нас будет свой огород прямо под окнами. Пока там еще только сорняки, но зато целых две сотки, и у нас уже есть опыт – там, в эвакуации тоже был огород, и я даже умею полоть, окучивать и еще много всего.
А назавтра все рушится , потому что у меня начинается приступ малярии. Эту мерзкую болезнь я подхватила еще в 40-м, на лимане под Одессой. Поехали укреплять носоглотку, а привезли малярию. Это теперь малярия – экзотика, а тогда – запросто. Комаров на лимане тьма, и все – малярийные. Раз, два покусали, и ты готов.
За все эти военные годы у меня было три или четыре обострения с тяжелыми приступами озноба, высокой, под 40˚ , температурой, с таким пОтом, что приходилось менять постель, а потом снова – трясучка озноба и температура.
Облегчить состояние можно было только хинином – дефицитнейшим лекарством, которое в эвакуации маме добывал какой-то околомедицинский родич. Правда, хинин только останавливал приступ, а болезнь оставалась и через некоторое время все повторялось.
Но здесь, в Нежине, на второй день после приезда, где пока у нас еще никого и ничего, о хинине и мечтать нечего. И я лежу на полу, меня трясет озноб, а мама сидит на сундуке и ее тоже трясет от отчаяния. Врача почему-то нет, не помню, почему, но точно помню, что никто не приходит. А от малярии, между прочим, умирают. Особенно дети.
Мама уходит в техникум, оставив меня на полу под кучей одежек, наваленных поверх одеял – ничего не поделаешь, невозможно пропустить работу на второй же день, чревато... Пока ее нет, трясучка сменяется жаром, потом температура падает, и на какое-то время мне становится легче. Ничего, это длится не очень долго, дня 3-4, а потом все пройдет. О том, что может случиться при полном отсутствии хинина, я не думаю.
Но вот возвращается мама, собранная и решительная, и объявляет, что лекарство найдено. Новая знакомая по техникуму рассказала, что вылечить малярию очень просто, надо только попить собственную мочу. Не долго, всего до конца приступа, а потом для надежности еще пару деньков – и ты здоров навсегда.
Это потом, спустя годы, мы станем умными и просвещенными. Потом, еще очень нескоро, рекомендованная маме процедура будет называться красивым словом «уринотерапия», и мы с интересом будем читать книжки под таким названием, а некоторые, особо продвинутые станут даже наполнять баночки этим чудо-средством, отстаивать и пить. Это спустя десятилетия процедура получения лекарства будет ассоциироваться с белокафельными туалетами, изящными унтазами с кнопочкой сливного бачка и запахом освежителя воздуха.
А сегодня, в августе 44-го, мамин рецепт ассоциируется только с «удобствами во дворе», где зимой мороз безжалостно кусает за голую попу, а летом ее мгновенно облепляют несметные полчища мух, и всегда, в любое время года вязкая удушающая вонь заставляет до последнего глоточка задерживать дыхание, а потом, выскочив наружу, бежать подальше, жадно хватая ртом свежий воздух .
- И ЭТО – лекарство?! ЭТО я должна пить? Ни за что! Пускай трясучий озноб, пускай пот, пусть все, что угодно, но пить такое я не стану. Не буду, и все тут. И можешь пить сама, если тебе нравится. И пусть эта дура тетка пьет и своим деткам дает!
Мама пытается воздействовать логикой, уговорами, строгим приказом, но я стою на своем, распаляя свое воображение такими «туалетными картинами», что чуть не дохожу до рвоты.
Наконец мама не выдерживает потока моих воплей и идет на попятный: ладно, пока можно не заготавливать лекарство и не пить. Но как только снова начнется озноб...
- Не начнется, никакой не озноб, никакая не малярия, не буду! Видишь, уже ничего нет, я уже здорова – воплю я что есть силы. Но мама хорошо знает, что даже при наличии спасительного хинина одним циклом лихорадки не отделаешься, что еще час-другой, и все начнется опять. Поэтому она тут же принимается освобождать какую-то банку и тщательно мыть ее, готовя неминуемую процедуру.
Я перебираюсь с матраса на сундук, освобождая маме место, чтобы она немного отдохнула и расслабилась. Мама мгновенно засыпает, а я сижу на сундуке, завернувшись в какую-то кофту, и жду... Она не должна, не посмеет прийти, эта лихорадка. Я даже мысли такой не допускаю.
Проходит час- другой, потом день-другой... Проходят годы. Их уже прошло ровно 70 . Но приступ малярии ко мне так и не возвращается. За все годы – никогда, ни разу, ни в каком виде.
В уринотерапию я по-прежнему не верю. Но вот когда рассказывают о человеке, который чудом избавился от какой-то неизлечимой болезни вопреки самым мрачным прогнозам врачей, я верю сразу и безоговорочно. Это возможно, надо только очень твердо знать, что болезнь бессильна, и тогда включатся какие-то неведомые механизмы, и все будет хорошо.
Надо только не просто повторять «я верю», а поверить каждой клеточкой своего естества, отторгающего эту болезнь.
Ах, как жаль, как бесконечно жаль, что это почти никогда не получается. Лично у меня – всего только раз, один единственный раз, в августе 44-го.
ПОСДЕДНИЙ РАССКАЗ ЦИКЛА – ВОЗМЕЗДИЕ – был опубликован ранее.