На сайте ЭНС уже были опубликованы воспоминания Анатолия Качана О войне глазами постаревшего ребенка. Мне кажется, что и другие его записки о жизни ( ниже приведена первая их часть ) тоже будут интересны читателям.
Редактор Исаак Сокол.
Люди воспоминают жизнь, пишут о ней. Я пишу тоже.
Пишут обычно о своем периоде жизни. Я же продолжаю историю своего рода, отраженную в автобиографическом повествовании моего дедушки, охватывающем 1800 – 1947 годы. Дедушка печатался лишь до революции: «творческий» принцип социалистического реализма оказался ему не под силу. Повествование написал он в конце жизни. Умер он в 1953 году. Сохранилось оно в виде толстой рукописи.
Мой дедушка, Михаил Петрович Непейвода
«Ценность повествования в деталях жизни» - сказал мне дедушка.
Я с дедушкой согласен: они рисуют наиболее реальную большую картину.
Вспоминая, например, войну, я более всего останавливался на прозе той жизни.
Я не увидел ни одного правдивого фильма о жизни в тылу, в котором и жил тогда.
Я не увидел в них изменившихся глаз людей, озабоченных одним: где бы чего добыть, как прокормиться и прокормить? Люди, их внутренняя и внешняя поджарость напоминали в чем-то, озабоченных поисками пропитания, животных. Не исчезли поддержка и благородство в отношениях, но границы их сузились: этот кусок хлеба был мой – поделиться им было невозможно. Эти продуктовые карточки мои – были они дороже всего на свете! Нельзя было прийти в гости без своих продуктов.
Кровать, стенка возле со вбитыми в нее гвоздями и табурет уже считались достаточной жилой площадью и мебелью – в Барнауле, куда мы эвакуировались, на каждого жителя приходилось, в среднем, по 2,08 квадратных метра жилой площади. Такова статистика. Так и мы вчетвером жили в очень маленькой комнатке.
Газета заменяла скатерть.
Бутылка с тугой бумажной пробкой была ценной посудиной.
С мужчиной под руки гуляло тогда по две-три и даже четыре женщины – каждой хотелось хоть пройтись с мужчиной!
Об этом я пишу в «больших» своих воспоминаниях для тех, кто будет жить потом – нашим потомкам. Точнее, для далеких потомков наших потомков: ближайшим это не интересно.
Здесь же мне хочется спроектировать свое повествование на современность, на ту непреходящую составляющую моей жизни, пример которой поможет молодым правильнее подумать о своем будущем.
Хочется вырезать из жизни полосу, отражающую процесс формирования той самой составляющей судьбы человека, которая и отвечает на вопрос: «А зачем ты родился? Для чего ты жил?».
Я говорю об этом языком частностей своей жизни.
Поиск самого себя, дела своей жизни, столь сложен, что я нарушил хронологию: многое в жизни идет параллельно, что-то обрывается, а затем возникает вновь. Жгут этих линий весьма прихотлив.
И еще. Не смог избежать хвастовства собою. Прошу снисхождения: я это не нарочно.
До войны
Довоенное время, на фоне войны, видится сплошным счастьем. Но моя жизнь тогда, в красивейшем, построенном для новой жизни, социалистическом городке завода ХТЗ, вообще видится как настоящий, не состоявшийся социализм.
Папа строил ХТЗ и всю жизнь на нем проработал слесарем по пресс-формам в инструментальном цехе. Слесарей по пресс-формам на заводе было два-три человека.
Разрушился как-то на заводе штамп ковки шатунов. Запасы их были на исходе и выпуск тракторов мог прерваться. Директор вызвал папу и спросил: «Сколько времени нужно на изготовление штампа?». Папа запросил восемь часов. И сделал, с двумя помощниками, штамп за шесть. Шатуны начали ковать.
Директор снова вызвал папу: «За такую работу и к Сталину на прием направить можно!». «Да где там, к Сталину! Тут жена беременна, а мы в разных общежитиях живем» – ответил папа. И директор выдал папе ордер на изолированную квартиру!
Это было неслыханно: инженеры тогда жили в коммунальных!
Начальник жилищно-коммунального хозяйства завода уговаривал папу взять квартиру на двоих: «Ты же рабочий! Почему тебе изолированная квартира?». Но папа сказал, что квартиру он заработал.
Имя папы вошло в историю завода ХТЗ.
Семейная легенда говорит, что папе была поручена отделка трех автомобилей для Ворошилова, Орджоникидзе и, кажется, Кагановича. Его бригада собирала первый послевоенный дизельный трактор ДТ-54. Сборка производилась под охраной.
Впрочем, материальные доказательства той работы остались – пластины паяльного серебра, из которых я впоследствии делал женские украшения в стиле «вещь из кургана». Остались также бруски, редкой тогда, нержавеющей стали, из которых папа в голодные годы делал кухонные ножи для продажи на базаре.
Мама до войны не работала. Кроме повседневной заботы о семье, ее самым большим увлечением, кажется, тогда было наводить в доме красоту и постоянно заниматься перестановкой мебели.
Война
Эвакуация. Сталинград. Местное население враждебно: «Бросили Украину, приехали на наши головы!». Им, кажется, хотелось, чтобы мы полегли там все, но не допустили войну к их порогу.
Отношение изменилась лишь, когда и у них начали рваться немецкие бомбы.
После того, как на лугу перед нашим домом, упали две первые немецкие бомбы (я смотрел в окно и видел одновременно взметнувшиеся в небо фонтаны земли), нам едва удалось уговорить хозяйку выбраться из-под кровати, куда она забилась.
Далее – Барнаул. Жизнь в поле, под открытым небом. Почти цыганская – под пологами натянутых простыней и одеял.
Работа отцов, также под открытым небом, на станках, поставленных прямо на траву.
Строительство жилых бараков и цеховых стен вокруг станков.
Суровые сибирские зимы. Холод, голод и снежные заносы почти по самые печные трубы: утром дверь из подъезда почти не открыть. Чуть приоткрыв ее, выгребали снег в подъезд и делали нору. И родители наши, выбравшись то здесь, то там из этих нор на свет божий, брели по белой пустыне к заводу.
Надпись на проходной: «За опоздание – под суд!».
Папа как-то две недели не приходил с работы домой: спали у станков. Иногда засыпали и падали на них, работающих. Были увечья.
Школа. Первая учительница – добрая моя Ольга Семеновна Крылова.
Кругленькие маленькие булочки – каждому на парту перед началом занятий.
Требование, чтобы мы тут же их съели: чтобы не отобрали.
Но то же летнее время для нас – мальчишечья вольница! Родителям не до нас, они на работе, родители озабочены лишь тем, как нас прокормить.
Обь! Просторы, леса!
Подкормка на чужих огородах, охотой из рогаток на птиц, в лесах – черникой.
Объединение в почти банды. Самопалы, коньки, деревянные мечи, сабли. Войны с соседними бандами и игры в войну. Запасы пороха, капсюлей, патронов самых разных калибров, тщательно спрятанные от родителей – патронный завод рядом.
Счастье от каждого наступающего дня: предвкушение затей разрешенных и дел запретных. В числе последних – походы на расположенную под высоким и крутым обрывом широкую сибирскую Обь с песчаным островом вблизи.
Нам было хорошо: мы сами себя воспитывали!
Были у нас понятия чести и мальчишеской дружбы. Была иерархия: вызови на честную драку и победи! Лежачего не бьют. Драка до первой крови. Нравы – под стать времени.
Страстное желание Победы. Нетерпеливое ее ожидание со дня на день. Победа!!!
Все запасы пороха – под взглядами родителей! – в глубокую яму! Сверху – все, что можно. Пороховая дорожка. И сильнейший взрыв в честь Победы, потрясший весь наш барачный Западный поселок!
Вся хранившаяся продукция патронного завода уничтожена за один день.
Не только счастливые, но и довольные лица наших родителей – наши тайники им известны, наши тайники опустели.
Харьков. Школа. Дружба
В 1947 году – возвращение в Харьков.
«Харьков – город скверный» - говорили тогда. Город разбит. Остатки домов сносят и на их месте наспех разбивают скверики.
К счастью, наш поселок, хотя и был заминирован, но не был взорван. Дома уцелели, хотя на их стенах – множество следов от пуль, осколков и снарядов.
Но завод очень сильно пострадал. Сиротливо стояли стены его, так называемой, «Главной Конторы», но и они от ветра рухнули.
Я пошел продолжать учебу в 104 мужскую среднюю школу.
Хотя первого сентября все явились к школе, в нее нас не почему-то не впускали. Мы болтались возле. Там я увидел хорошо одетого полноватого мальчика с портфелем из крокодиловой кожи. Он приветливо глянул на меня своими сероватыми, навыкат, глазами. Мы разговорились. Выяснилось, что мы из одного класса. Сели за одну парту. Вскоре мы уже вместе возвращались из школы.
Я стал бывать у него в доме. Жизнь в нем была обеспеченнее моей: у Гены были книги для его возраста, игры. Шахматы, в том числе.
Я застеснялся даже.
Но мама его, Берта Григорьевна, встретила меня приветливо.
Папа, Израиль, кажется, Наумович, появлялся дома поздно, и я его почти не видел.
В особенности хорошо относилась ко мне бабушка Гены. Очень старая женщина с удивительными, смеющимися, глазами и с не менее удивительными именем и фамилией – Ева Браун. Ходить уже она почти не могла. Сидя в кровати, улыбаясь и посмеиваясь, а иногда и вытирая от смеха слезы, рассказывала мне она о своей жизни. О своих сыновьях, старшие из которых активно строили «светлое будущее».
Постепенно я освоился. Мне было там хорошо.
С Геной (Геной Бутовским) мы, с большим азартом, играли в шахматы. Выдумывали другие игры.
Мама Гены заведовала продуктовым магазином. Гена всегда получал в школу бутерброд. Мне же в школу еду не давали.
В школе Гена бутерброд не ел, а лишь когда уже шли домой, вынимал его и разламывал строго пополам. Признаться, я иногда ждал этого момента.
Мы и после школы, сделав наспех домашние задания, тут же встречались. Иногда Берта Григорьевна поила нас чаем. Положив котлету, разрезала она ее горизонтально на две пластинки, и накладывала их на хлеб, тонко смазанный маслом. Эти вкуснейшие бутерброды, «бутерброды от тети Бети», я всю жизнь готовлю к чаю сам.
Мы гуляли вместе. И долго потом, в темноте уже, провожали друг друга. То я его, то он меня. Не было у меня преданнее друга.
Это я, в модной тогда вышитой рубашке, со своим другом Геной Бутовским
Удивительно гармонично объединились наши души и интересы.
В школе же тогда творилось нечто невообразимое. В нее пришла послевоенная волна детей, потерявших кого-то из своих родителей, потерявших годы учебы. Было немало запущенных, хулиганистых. Почти все мы учились плохо. Тех же немногих, что получали хорошие оценки, презирали, и, бывало, били.
Популярен был футбол. Я неплохо стоял в воротах, и меня включали в игры. Велись же они до тех пор, пока все едва не падали от усталости. Мне, как и многим, домашние задания делать было некогда. Посыпались тройки и даже двойки. За которые крепко влетало.
От нашей школы, по крайней мере, на три стороны света ничего не было! Сиротливо возвышалось она над полем, как символ социалистического оптимизма: дескать, настроим еще и дальше! Так оно, может, и было бы, если бы не война.
Рядом со школой была лишь разбитая трансформаторная будка – приют изгнанных из школы или сознательно пропускающих уроки. В сторону города пустыми глазницами взирали коробки недостроенных зданий. И лишь вдалеке, к северу, нелепо также, высилось над полем несколько домов станкостроительного завода.
Ни подъездной дороги, ни тротуара к школе не было. Весной и осенью вязли мы в такой глубокой грязи, что калоши не спасали.
В здании располагались две школы: «русская» – наша и «украинская».
Украинская школа была меньше нашей и занимала дальнее крыло.
Расскажу об одном своем «подвиге», которым редко кто похвастается.
Между школами, у лестничной коробки, возле нашего класса и школьного туалета, была перегородка. Поэтому в этом месте дневного освещения явно не хватало.
Поскольку директор украинской школя, Яков Епифанович Михайленко, был и завучем нашей школы, в перегородке была устроена небольшая дверь.
Говорили, что Яков Епифанович храбро воевал, но никаких наград он не носил. Был он крепок, невысок. Говорил с украинским акцентом и негромко. По своей натуре человек основательный и спокойный, был он к нам даже снисходителен, в отличие от издерганных наших учителей.
Появилось тогда увлечение: на переменах запрыгивать сзади на спину, если кто зазевается. И мы выходили из класса, плотно прижимаясь спинами к стене. В таком виде проскальзывали вперед, освобождая место другим. Наиболее проворные перебегали на другую строну коридора и тут же прижимались к стене. Но были и не менее проворные, которые успевали этим воспользоваться.
Стою я как-то возле класса и вижу, как из туалета кто-то выходит и, повернувшись ко мне спиной, плотно закрывает за собой дверь. Я тут же сидел на спине! Спина вздрогнула, направилась к двери в перегородке, открыла ее. Ударил свет, и руки мои ослабли: я ехал верхом на завуче, на Якове Епифановиче! Я решил, что пришел конец моей учебе в школе! Но Яков Епифанович, почти по-товарищески, предложил мне сбегать за дневником.
Наша школа была и на краю поселка ХТЗ, где все друг друга знали. Поэтому, если наш новый завуч, Николай Дмитриевич Протопопов, («Коля-Зверь» - в нашей среде) выгонял кого-то из школы «проветриться», то он хорошо знал, что делает. В поселок провинившийся не пойдет: узнают – скажут родителям. Поэтому нам оставалось лишь жечь костры в трансформаторной будке, бродить по недостроенным зданиям, по снегу в поле. И мерзнуть. Это и входило в воспитательное понятие «проветриться».
Войти в школу и согреться было невозможно: Коля-Зверь подводил изгоняемого к вахтеру и произносил: «Этого мерзавца не впускать!».
Но я, изгоняемый из школы, проводил время в поле интереснейшим образом! Через поле, в нескольких километрах был военный аэродром, в котором обучали летчиков. И вот я на чистом снегу протаптывал исполинские звезды! Как же я ликовал, когда летчики качали мне крыльями! Я прыгал от радости и махал руками им в ответ!
Но изгнанному бродить изо дня в день вокруг школы становилось невмоготу. И он, заверив вахтера, что идет сдаваться, являлся пред завучем. Коля-Зверь, почти ласково, иезуитским голосом, спрашивал: «Ну, что? Проветрился?». И тут же – громовым: «Марш в класс!».
Вспоминаю проблемы с немецким языком. Не повезло нашей школе с ним: не нашли учительницы. Поэтому и занятий не было.
Мы с Геной, зная, что первый урок – немецкий, отправились ловить тарантулов.
Занятие это увлекательное. Находишь нору (а они на пустырях тогда были), опускаешь в нее ниточку с комочком смолы. И поддразниваешь хозяина норы, дергая ниточку. Взбешенный тарантул хватает смолу, прилипает и…
На этот раз моя мама что-то заподозрила и нашла нас в момент, когда мы прихлопывали очередного тарантула.
Мы были препровождены в школу. И оказалось, что немка нашлась! Настоящая! Коммунистка из Берлина! Миелита Эдуардовна Вехтер!
Что они там проходили на первом уроке мы не знали и поэтому, забегая вперед, скажу, ничего не понимали (точнее, не хотели понимать!) и все последующие годы.
Домой мы часто возвращались с красными ушами: Миелита, подкравшись, крепко хватала за ухо шалуна, и так его выворачивала, что в голове стоял треск! Чем немецкие коммунисты отличались от немецких же фашистов?
Миелита вскоре устроила в классе «диктант». Она произносила: «Мы едем в Анапу. Анна и Марта купаются». Мы должны были написать заученное: «Wir fahren nach Anapa. Anna und Marta baden». Но это-то я и не заучил! Но писать было надо. И я, махнув рукою, – авось, сойдет! - написал: « Mi edem w Anapu. Anna i Marta kupautsa».
На хорошую оценку я не рассчитывал: черт его знает, как эти фрицы пишут нормальные русские буквы «ы», «ю», «я»? Но не на таких же размеров единицу!
Между нами и Миелитой установилась вражда: мы ненавидели и ее, как немку, и ее немецкий язык. Помню, как она, глядя на нас, как на стадо безнадежных идиотов, визжала: «Как образуется плюсквамперфект?». Мы, назло ей, молчали. «Как образуется плюсквамперфект?!!» - на самой высокой ноте повторяла немка. Класс молчал. «М-м-мерзафцы!» - отчеканивала Миелита в наступавшей тишине.
Как-то, потом уже, вцепилась она в нашего Митю Дмитренко, пытаясь выдернуть его из-за парты и вышвырнуть за дверь. Митя был невелик ростом, но он держал второе место в Харькове по боксу в своей возрастной группе! И Митя, потеряв самообладание, сам затолкал ее под себя! Мы, взгромоздившись на парты вокруг, орали: «Митя! Души ее! Дави ее, фашистку!». Миелита, всклоченная, выскочила из класса.
Вскоре она ушла из школы (или «ее ушли»?).
Уроки математики вел сам директор, барствующий толстяк, Андрей Петрович Шереверенко! Вместо, например, «понимаете» или «так», он величественно произносил: «Пи-и-ите-э», «Тэк-с». Учить он нас не хотел. Поэтому, зайдя в класс и сказав, с какого номера и по какой решать задачи и примеры, удалялся. Ничего мы не решали, а бесились. К концу четверти, прикрыв журнал промокашкой, директор, рассеивая по его полю тройки-двойки, выводил каждому оценки за четверть. Сидевший на первой парте Гриша Формальский, заглядывал под промокашку и пальцами показывал каждому, сколько тот получил. Самого его очень гоняли дома за тройки. И вот в этой напряженной тишине, когда каждый безропотно ждал своей участи, в этой, можно сказать, кромешной тишине, раздался вдруг жалобный голос самого Гриши: «А за что мне тройку?». «Тебе мало тройки?!» - взревел директор - «Марш к доске!».
И несчастный Гриша получил за четверть двойку!
Сорвать урок, удрать с уроков – об этом мы только и мечтали.
Во вторую смену, на перемене, мы вывинчивали лампочки из патронов (плафонов не было!) и, пожевав хорошенько бумажку, смочив ее слюной, заталкивали ее в патрон и завинчивали лампочку. Щелкал выключатель, лампочка загоралась.
Начинался урок. Нагретая током бумажка постепенно высыхала, лампочка бледнела, пока не гасла совсем. Это было похоже на падение напряжения в сети, случавшееся постоянно. Ничего не понимающие учителя, прекращали урок и отпускали нас домой.
Те же, кто знал наши хитрости, требовали возобновить освещение. Но попробуй под потолком, в темноте, выковырять из патрона эту бумажку! Поэтому и они, махнув рукой, тоже прекращали занятия.
Классы наши уменьшались: кто плохо учился, того исключали из школы. Родители посылали их в школы фабрично-заводского обучения (ФЗО).
Пятых классов было четыре, седьмых уже три, девятых – два, а десятый один.
Пятый и шестой классы оставили отпечаток какой-то тоски и угнетенности даже: мы издевались над учителями, видя в них едва ли не врагов. Они же страшно кричали на нас, наказывали нас за любой проступок. В лице наших родителей они видели надежных союзников, поэтому дневники разукрашивались самыми подробными описаниями наших подвигов.
Дома нам крепко доставалось от измученных жизнью наших родителей.
Порочный круг взаимной отчужденности замыкался. Жуткое то, мрачное время, полное страхов наказания и от учителей, и от родителей! И время, точно вселившегося в нас, дьявола хулиганства! В классах стоял такой шум, что его едва перекрывали истошные крики издерганных наших учителей.
Помню, именно в то время я подумал о том, что никогда не позволю себе быть такими, как наши учителя и родители. Я хорошо видел выход из порочного круга. Не видела его лишь тогда, система школьного воспитания. Стоило тогда кому-то из них поговорить с нами по-человечески, мы, несомненно, поняли бы. Но царствовала система наказаний. Думаю, это был отголосок всеобщей репрессивной системы.
Может быть, именно тогда и зародились во мне черты, так пригодившиеся потом в общении со студентами.
…Недавно позвонил я в Псков, где жил Гена. Попросил его жену: «Позови Бейбу» (так я его называл). «Нет уже Бейбы» - был ответ. Я страшно зарыдал, заорал: «Как же я без Бейбы жить буду?!». Жена его, в ответ, тоже зарыдала.
Вот – живу…
Дружба эта многое определила в моей жизни: я в детстве и молодости в полной мере ощутил чистоту дружеских отношений.
Но попытка перенести его в жизнь дальнейшую, в особенности, личную, дорого обошлась мне и в этом, и во всем остальном: мое поведение многими понято и принято не было...
Вот проблема: как жить? Проблема: как растить детей? Учить их честности и порядочности – им же потом трудно будет! Учить их хитрить и приспосабливаться – на тебе самом это, прежде всего, и отзовется…
Может быть, не все, читающие эти строки, меня поймут. Таким скажу: « А вы попробуйте переехать из Израиля в какую-нибудь, самую бедную, страну. Почувствуете разницу?». Вот и я почувствовал разницу – в валюте человеческой дружбы. Жаль, что не всем жизнь преподнесла такой подарок.
Кем быть?
Тогда я впервые задумался о будущем. И взрослеть мне просто не захотелось – все вокруг проклинали свою работу. Даже отец мой, специалист высокого класса, жаловался на систему безудержной эксплуатации на заводе: человек должен был перевыполнить план – иначе он не получал премию. Но потом перевыполнение считалось нормой: ты же это можешь, так делай! Но для получения новой премии человек должен был надрываться еще больше.
Я с ужасом думал: «И меня тоже ждет такая жизнь??». Тоска сжимала сердце.
Позже узнал, что не всякая работа – проклятие. Есть и интересная, творческая. Тогда я дал себе зарок, что все сделаю, чтобы иметь именно такую работу.
Где бы я ни работал потом, работа, пусть самая тяжелая, напряженная, была мне интересной: я всегда вносил в нее дух или составляющую творчества.
Но как же долог и труден был к ней мой путь!
Далее расскажу о моих увлечениях, определивших мою судьбу отнюдь не однозначно. Настолько, что и сейчас не разберусь – правильно ли было мне в жизни так «расползтись».