Выступление
от 08.06.2013 по статье Ритм сердца нам диктует ритм стиховРегистрационный номер: 0402.01
Идея автора, конечно, соблазнительная, красивая, но, на мой взгляд, никак не выдерживает критики.
Великое правило “бритвы Оккама” гласит: “Не следует умножать сущностей сверх необходимости”. Так вот – мне кажется, что абсолютно нет никакой необходимости объяснять неправильности метрической организации, сбои ритма стихотворения Тютчева «Последняя любовь» “мерцательной аритмией или фибрилляцией предсердий” поэта, что составляет “частое страдание пожилых людей”, “делириум кордис – бред сердца, по старым авторам”. Заметим, что, кабы это было так, то, во-первых, та же самая метрическая модель, наверно, достаточно устойчиво повторялась бы и в других стихотворениях Тютчева, относящихся к тому же периоду его жизни, и, во-вторых, было бы довольно мало шансов найти аналогичные проявления в стихах Тютчева молодых лет. Всё обстоит как раз наоборот.
Более того, если уж поэт действительно страдал этой самой “мерцательной аритмией или фибрилляцией предсердий” в такой степени, что она навязывала ему ритм стихов, то, наверно, она бы в явном или неявном виде как-то проявилась и в последние дни его жизни? Ан нет! – на новый, 1873 год у Тютчева, как было принято говорить, “случился удар”, он пролежал полуразбитый параличом ещё больше полугода. Несколько раз пытался диктовать или записывать что-то, похожее на стихи, - во всяком случае, с явным соблюдением метрического канона, но никаких свидетельств того, что его смерть была как-то связана с “мерцательной аритмией или фибрилляцией предсердий”, не существует.
На мой взгляд, есть гораздо более простое объяснение. Точнее – два. Первое - это то, что Тютчев плохо знал и плохо чувствовал русский язык. И откуда бы? Тютчев прожил за границей России с четырьмя небольшими отлучками с июня 1822-го по сентябрь 1844-го, то есть с девятнадцати до сорока одного года, именно в период своего формирования как поэта. Большинство дошедших до нас писем Тютчева писаны по-французски (обе его жены не владели русским); статьи Тютчева, излагающие его политические взгляды, также написаны по-французски или по-немецки. Конечно, мне возразят, что, дескать, поэт Апполон Майков писал: “Поди ведь, кажется, европеец был. Всю юность скитался по заграницам в секретарях посольства. А как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..” Но не правда ли, что о человеке, естественно излагающем свои мысли на родном языке, никому и в голову не придёт писать в подобном тоне? От этого и множественные погрешности в его стихах супротив самого духа русского языка. Отсюда, например, это - “полнеба оБхватила тень”. По Пушкину - “всякое разборчивое ухо” уловит это “оБхватила” как фальшивую ноту. Оговорка типична для Тютчева – он часто использует приставку ОБ вместо О – “обхватила” вместо “охватила”, “обвеян” вместо “овеян” и т.д. “Разница чертовски большая!” И подобных огрехов у Тютчева предостаточно. Например, в знаменитом «Silentium!” поневоле ощущаешь некую чисто физическую неловкость от выражения “питаться” ключами, обращённого не к реке или ручью, но к человеку, и только не слыша живой русской речи можно поставить ударения “Встают и заходЯт оне безмолвно, как звездЫ в ночи” или – “дневные разгонЯт лучи”. И так далее, и так далее.
Второе – Тютчев, в общем-то, не считал себя поэтом, довольно пренебрежительно относился к своим произведениям, в течение долгих периодов времени стихов вообще не писал, не интересовался публикацией написанных (или, точнее сказать, записанных) стихов – они, как правило, попадали в печать стараниями его друзей, и только в самые последние годы своей жизни озаботился передачей некоторых из них в печать – и то, рассматривая их не столько как произведения литературы, сколько как средства воздействия на общественное мнение в политических целях.
Б.М. Эйхенбауи в статье «Литература и писатель» писал о том, как остро эпоха 1850х-60х годов “выдвинула перед писателями типа Толстого (Льва), Тургенева, Фета, Салтыкова, Некрасова вопросы литературно-бытового порядка – и прежде всего вопрос о литературной профессии, о писательской независимости” и как они всячески открещивались от идентификации в качестве писателей-“профессионалов”. В этом эйхенбаумовском синодике нет ни Алексея (Константиновича) Толстого, ни Тютчева – может быть, потому что именно у этих двоих их самоотторжение от профессионального литературно-бытового статуса проявилось наиболее остро, и ни тот, ни другой не только не ощущали себя профессиональными литераторами, но и, по сути дела, никогда не были ими.
По Тютчеву, само выражение мысли как таковое искажает и замутняет её. Об этом, в частности, говорится в «Silentium!». В 1836 году Тютчев писал о том же в прозе: “Ах, писание – страшное зло. Оно как будто второе грехопадение злосчастного разума…” Мысль, в общем-то, не слишком оригинальная. Достоевский в «Подростке» сетовал на “развратительное действие всякого литературного занятия, хотя бы и предпринимаемого единственно для себя”. Именно потому, что это “второе грехопадение злосчастного разума” мучает и преследует всякого пишущего, всякого, пытающегося выразить свои мысли, именно поэтому нас и волнует тютчевское «Silentium!». Но ведь поэт тем и отличается от остальных смертных, что каким-то ему самому неведомым образом, своими, громко выражаясь, крестными муками творчества он искупает это “второе грехопадение” и выражает то, что заказано выразить остальным.
В речи «О назначении поэта» к 84-й годовщине смерти Пушкина в 1921 году Александр Блок говорил: “Поэт – сын гармонии; и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложено на него: во-первых, освободить звуки из их родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых, - привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих, - ввести эту гармонию во внешний мир.” Похоже, что для Тютчева имело значение только первая составляющая. Практически нет свидетельств его “технической работы” над стихом, кроме тех случаев, когда он обращался вновь к своим стихам спустя много лет после их написания. Стихотворение «Последняя любовь» записано так, как оно изначально, вчерне сложилось у Тютчева, и доведение его “до ума”, приведение звуков в гармонию, техническая отделка, достижение максимального поэтического эффекта его нимало не волновали.
У Пушкина есть великолепное замечание о Жуковском: “В бореньях с трудностью силач необычайный”. Какая чеканная формулировка! Что же касается Тютчева, то похоже, что он ни в какие боренья с трудностями не вступал, игнорируя (или не видя?) их. А вот другое высказывание Пушкина: “Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии и ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника”. Сказано о Державине, но, на мой взгляд, в полную меру относится к Тютчеву, словно специально писано о нём.
Всё это составляет парадокс, оксюморон тютчевского гения: великий поэт, чуждый поэзии, русский поэт, не чувствующий русского языка. Знаментально высказывание о Тютчеве Владислава Ходасевича: “<Он> был одним из самых замечательных русских людей. Но, как и многие русские люди, не сознавал своего истинного призвания. Гнался за тем, для чего не был рожден, а истинный дар свой не то что не ценил вовсе, но ценил не так и не за то, что в нём было наиболее удивительно.” Парадоксально, но, как говорил Остап Бендер, - “это медицинский факт”, в отличие от гипотетической тютческой “мерцательной аритмии или фибрилляции предсердий”.